да и нас заодно, чтоб детям неповадно было? Народ устраивал Господу хитрую ловушку, да и ухнул в нее с потрохами. Разве явится на Руси спасение, когда…
Святые разные: кто ушел в глубь земли, кто подбросил вместо себя собачьи кости, мусор, черепки, кто подменился восковой куклой. Сергий, как и жил, не тронулся с места, не унизился, своих не бросил – да это и так было понятно, с самого начала. Его полезли ловить в «Лазареву субботу» – день памяти Лазаря, воскрешенного Христом. Христос сказал: иди вон, и Лазарь вышел из склепа, путаясь в погребальных пеленах, – не зря день выбирали, жрали себя без пощады.
Лавру готовили заранее, перешерстили «показательным обыском»: гляньте, товарищи, как монахи жили, – вот рясы дорогого сукна, вот письма от женщин, лекарства и инструменты для лечения венерических заболеваний, порнографические открытки. Обжирались, обпивались, обкуривались, кидали изнасилованных женщин с башен – и это в век санитарии.
Прихожане скопили пять тысяч подписей под прошением – «слезницей» – не троньте Сергия. Дня, когда корабль ткнется в берег, не ведали. Когда прискакала конная милиция и рота курсантов встала на выходах и вокруг, с грузовика попрыгали кинооператоры и потащили прожекторы в собор, Лавра ахнула: сегодня! Толпа шумнула, но бойцов не удалось спровоцировать на «ненужную кровь». «Ненужная кровь» – вот чем мы обогатили эту землю!
В зале духовной академии начальство ожидало духовенства. Пришел наместник и заговорил: «Сергий для русского народа… Его чудеса…» В общем, посмеялись. После вскрытия его не упустят, ему сунут под нос корявый палец: ожидал такого? И он твердо ответит: нет, не ожидал. Неизвестно что имея в виду. Ладно, время, товарищи, кто будет вскрывать? Наместник указал: иеромонах Иона, из бывших моряков. Начальство понимающе ухмыльнулось: а чё не сам?
Наместник ответил на непонятном языке: «По нравственному чувству не могу. Страшусь».
Киношники закончили ставить свет – в соборе стояли «носом в затылок», едва дыша, на площади топталась толпа, ожидая чуда или наконец-то свободы. Монахи подошли к раке с поясными поклонами и уставным кадением. Запели было величание Сергию, но председатель исполкома устал ждать и махнул рукой: «Да хватит. Времени вон сколько было, столько уж величали…» На самом деле времени уже не было, настало 11 апреля 1919 года. Двадцать часов пятьдесят минут. Корабль достиг берега, и мы ступили на голые скалы.
Уеду – что останется? Жил, жевал, пустая кровать шептала телефоны московских подружек, бил орехи стеклянной пепельницей на местной газетке с «разоблачением ритуальных убийств младенцев», хотя если браться писать житие…
Тогда люди не знали: когда родился, сколько лет. Епифаний набросал несколько примет «того» года, приметы налезают друг на друга, ссорятся: с 1313-го по 1322-й. Из любви к круглой цифре жизни – «семьдесят» – мне нравится 1322-й. День памяти апостола Варфоломея, с которого содрали заживо кожу, отмечали 11 июня и 25 августа. Он родился летом. По теплу.
Простыл, шатаюсь по кустам, кашляю с рыдающими звуками, давно не брит, хочу «как они», и милостыни уже не спрашивают – ничем не отличен от того, что спит на лавке, постелив книгу под бороду, а проснувшись от колоколов, просит карандаш: «Надо записать. Тут один грех вспомнил».
Никогда не ломал голову: где же Сергий? Есть такая книжка – «Псалтырь», мне кажется, за ней никто не следит: псалмы все время меняются, дописываются разной рукой. Я наткнулся на один: это писал Сергий. Вот, значит, где он.
У меня сводит скулы, когда читаю: единственная женщина, помянутая в житии, – это Богородица. Богородица, и больше не было женщин в жизни Сергия. Забывают про мать. Как трепетала она за него еще с того дня, когда трижды прокричал он в ее чреве, а она стояла в церкви; когда не брал он грудь у нее – постился, не принимал кормилицу; не шла учеба у него; братья переженились, а он захотел в монастырь, ходил, печален, и думал о грехах, и она до конца так и не была уверена: что в нем? И мучилась тем, что не узнает этого, – его жизнь начнется только после ее смерти, и, кажется, она даже торопилась умереть, чтоб не терзаться неизвестностью, и каждый день молилась за сына, каждым вздохом своим – молилась за сына. И я б треснул Епифания по рукам, когда выводил он, что, простившись с могилами, «вернулся Варфоломей в дом свой, радуясь душою и сердцем», – нет! И у меня есть глубокое личное мнение, чья молитва хранила его, кому молился седой умирающий отрок Варфоломей – великий «механик», и кто пришел утешить его и принять слезы.
Вечером разглядывал семинарию, отделенную от монастыря ручьем, а чья-то рука заперла железную калитку, впустившую меня, – увидал только край черной одежды. Подергал все двери – закрыто. Не решился стучать. Полез на кирпичный забор и спрыгнул на землю фабрики игрушек, подрагивая от холода, читал плакаты: «Крепи трудом могущество Родины», «Коммунизм строить молодым», переправился через грязь и зашарил по деревянному забору, набирая репьев на штаны, нащупал-таки калитку. За ней открылась сырая темь – парк культуры. Как-то сразу ступнул мимо тропы, оказался в каких-то кустах и все оглядывался: кто же крадется следом? Вот черт, днем я вроде вниз по склону шел, а тут вообще – ровно, только плещет вода впереди – никакой воды днем не было. И я вылез к бетонному пруду и постучал ногами, сбивая грязь и листья. По высыхающему пруду с размеренным плеском кружил водный велосипед на ржавых поплавках, катая чернопогонного солдата с подружкой – они молчали, только крутили педали, руками обхватив друг друга. Я обогнул пруд, но так и не смог взглянуть на их лица: судно постоянно кружило и оказывалось ко мне кормой. За прудом начинался, наконец-то, спуск, и я бодро устремился дальше, к неясному белесому пятну, предполагая в нем тумбу ограды, и вдруг понял, что это не так, но, в общем, так должно было произойти, и я все равно пошел туда – меж черных стволов криво торчал каменный Ленин с надписью «жидяра» на подножье. Я поднял глаза – в лицо ему брызнули красной краской, и в подземной тьме оно преобразилось: это было лицо забитого насмерть человека, с распухшими, смятыми смертной гримасой губами, разбитым носом, смертной усталостью в глазах и ледяным холодом, уже обдавшим стылостью чело. Шевельнулись листья, и я мигом обернулся: черный щенок сидел под деревом и молчал, даже глаза не блестели на угольной морде, будто их нет. И я понял, что если он сейчас хоть что-то мне скажет…
Утверди шаги мои на путях Твоих… К Тебе взываю я, приклони ухо Твое ко мне, услышь слова мои…
Иеромонах Иона – с красным лицом, слезами на глазах – снимает покровы: зеленый, голубой, черный, темно-синий, малый покров, черный бархатный – с головы. Все покровы шиты серебром и золотом, крестами. Стали видны контуры, напоминающие человеческое тело, перевязанное на груди и у колен узкой синей лентой.
Храни меня, как зеницу ока; в тени крыл Твоих укрой меня… от врагов души моей, окружающих меня… Избавь душу мою от нечестивого… Обняли меня муки смертные и муки смерти опутали меня… В тесноте моей я призвал…
Иеромонах вынимает с игуменом Ананием фигуру. С головы снимают черный мешок, вышитый крестом. Снимают покров. Разматывают желтую ленту. Под ним – фигура в голубом. Голова в черном. С головы снимают шапку. С шеи – бант фиолетовый, затем – голубой. Иеромонах разрезает швы у ног, ножницами распарывает голубой парчовый мешок. Сбоку вынимает вату, и фигура становится толщиной в четыре пальца.
Все… ругаются надо мной… «Он уповал на Господа, – пусть избавит его»… Не удаляйся от меня; ибо скорбь близка, а помощника нет.
Снимает мешок. Под ним – полуистлевшая ткань коричневого цвета, снизу – лубок. По снятии шапочки обнаружен человеческий череп. Частью на лубке, частью на весу. Справа виден первый шейный позвонок. Человек среднего роста. При поднимании черепа нижняя челюсть отделяется, в ней семь зубов.
Множество тельцов обступили меня… Раскрыли на меня пасть. Я пролился, как вода: все кости мои рассыпались; сердце мое… растаяло посреди внутренностей… И Ты свел меня к персти земной.
Развертывают истлевшую одежду. Все густо пересыпано мертвой молью, видны рыжего цвета волосы, ременной пояс. Поднимается пыль. Отдельные позвонки, кости таза, правая берцовая, правая бедренная кости целы. Доктор Попов поднимает черепную коробку, вынимает завернутые в провощенную бумагу желтого цвета волосы. Доктор собирает массу моли и показывает присутствующим.
Псы окружили меня… Можно было перечесть все кости мои, а они смотрят и делают из меня зрелище; делят ризы мои между собой и об одежде моей бросают жребий…