По шкурным делам его обходили, он не знал, как заводится эта машинка: Литфонд не давал нужных путевок, старший брат, член-корреспондент, – служебный автомобиль, командировки за границу, а младший – клоун, трость, Чаплин, на работе мало платят: «Купил бы рубашку, да дорого», «Ради того чтобы поработать в субботу над рукописями, я много продавал руки, голову, искал заработка. Лишь один раз хорошо заплатили за редакторскую работу. Больше не давали, как ни намекал». Служа на одном из самых вкусных и сладких факультетов имперских времен, он никого не проталкивал в сложном подпольном товарообмене и засаживании блатных абитуриентов (как это происходит? собираются все деканы? меняют «один на один»? или «я возьму вашего одного на журфак, а вы моих троих на геологический»? или «возьмите моего безвозмездно, я в следущем году буду должен»?) – осмелился единственный раз: натаскал к экзамену сына знаменитого и сановитого детского писателя Лиханова и решил услугу усилить (попомнят потом добро!), подошел к председателю приемной комиссии профессору Толстому – тот расхохотался на весь этаж: «Да за него уже армия просила! Флот! ЦК ПАРТИИ!!! А тут приходит такой тихий Бабаев и шепчет что-то на ушко!» Да еще глухота.

Эдуард Григорьевич плохо слышал. Он оглох лет в тридцать, он ночью проснулся от смутной тревоги и увидел за окном: молнии, дождь, и догадался – гроза, но ее не услышал. Беззвучно лаяли собаки за окном.

Он с улицы прислушивался к школе,Хотя уже не слышал ничего,Ни пенья птиц, ни ветра в чистом поле,Что было удивительней всего.И в ожидании неторопливомГлядел он на немое полотно.Машины пролетали над обрывом,Без стука опускалось домино.О, пониманье – трудная наука!Вот он уже читает по губам.И вдруг услышит тень от тени звукаИ благодарно улыбнется вам.

Он думал «почему»: тиф, болезненное детство, работа в войну – отбойным молотком срубал накипь с паровозных котлов, книжно думал «за что»: «Всегда любил устную речь. Может, это грех. Учились с «голоса», книги были редки…», «Судьба мне послала таких удивительных собеседников», «Начала надвигаться глухота, словно наказание за любовь к голосу».

«Я уже никогда не смогу ощутить прелесть тихой, доверительной речи». Возненавидел телефон. Начал опираться на палку. Перестал преподавать, ушел в редакцию журнала. Уход описан в «школьном» рассказе: учитель Беркутов скрывает глухоту – не заходит в учительскую, не разговаривает с коллегами, детям на уроках задает только письменные работы, его спрашивают: почему? Беркутов в ответ историю: «Пифагор беседовал с музами и особенно почитал одну из них, которую он называл Такитой, то есть Молчаливой…» Но не вытерпел, не смог: «А Беркутов думал, что педагогический век долог, но не дольше того дня, когда учитель перестает слышать своего ученика…» Ушел, дверь закрылась. На партсобраниях в музее садился рядом с Гусевым (бывший секретарь Толстого, я уже писал про него), тоже глуховатым, – переспрашивали у соседей. Гусев не носил слухового аппарата: «А то наденешь – и такое услышишь».

Думали – поражен нерв и оперировать бестолку, но в Москве ультразвук показал – можно побороться. Сделали первую операцию и – получше, но оперировать второе ухо Бабаев отказался наотрез: «Мне вполне хватит одного». Его потрясли гимны уличной Москвы, воющее метро, невозможность сказать собеседнику тихое слово, прогулки вдоль Садового теперь казались кошмарными (разве он не прав?) – слишком много звуков рвалось в него. Так и остался. И я говорил с ним всегда подготовленно, законченными, отчетливыми фразами и, получается, не мог говорить обо всем, о себе, не мог ответить или спросить молчанием. Когда человек худо слышит, твои разговоры с ним похожи на тюремное свидание: все, что надо, все, что можно, и – ничего больше. А может, так и надо говорить.

Ранней весной в МосквеМне возвратили слух.Я лежал с закрытыми глазамиВ палате Боткинской больницы,Еще не веря чуду.В руках у меня был спичечный коробок.Спичечный коробок —Это самый чувствительный приборДля измерения силы звука… Если поднести его к ушной раковине,Можно услышать, как шумит море,Гремят лавины в горах,Шелестят пески;И я слушаю эти звуки жадно,Неотрывно, пока сестра не коснетсяМоего плеча.И вот я подошел к окну,И окно растворилось настежь,Ветер взвил занавеску перед глазами,И на подоконник взлетел воробей,Серый, взъерошенный,Московский, мартовский воробей.Дружище!Он покосился на меня острым глазкомИ чирикнул: «Чив- чивить?»Десять,Почти десять летЯ не слышал этих звуков.И я выронил спичечный коробок из рук,И спички с грохотом рассыпалисьПо кафелю солнечной палаты.

Хотя откуда могли взяться спички в пустом коробке?

Еще – бездомность. Он жил в чужом городе среди чужих людей. В Ташкент все приехали к нему, он – хозяин, знает, где взять дрова. Гости уехали, он отправился вслед, за своей жизнью:

У юности всегда свои тревоги,Душа подскажет вещие слова.Скажи, как станешь подводить итоги:В твоем ХХ веке все дорогиВедут в Москву – и вот она, Москва!

Вот она! – он приехал в 1960 году, Ахматовой сам не звонил, считая: все сужденное уже случилось, встретились несколько раз, Ахматова находила сама, соседка, подзывая к телефону: «Голос как судьба…» Дочь хотел назвать Анной, но взбунтовалась жена: «Что это за Анна Эдуардовна?!» Москвичей долго не мог понять. Один писательский сын из «золотой среды» (как из Золотой Орды) поучал: «Все москвичи – змеюки!»

Литературный советский мир маршировал и кормился колоннами, армиями, но Бабаева никуда не зачислили, жирные куски делились на «своих», в Домах творчества ядовито острили антисемиты и сионисты, а Эдуард Григорьевич в стороне кушал свой компот и гулял со всеми, не обрастая связями.

Он разглядывал достижение литературного «имени», денег как желанный, но недоступный вид спорта, издалека, понаслышке: говорят, издателей надо водить в ресторан, рецензии организовывать. Он искал внимания нужных людей. И не получалось. Его не брали играть, словно он не знал языка. Начал читать свое генералу Смелякову, тот грубо: «Что ты мне читаешь? Носи по редакциям. Это твоя судьба». Тронул Трифонова своей рецензией «Повести романиста» (угадал, романы приближались), и вроде срасталось, Трифонов позвонил, спасибо, вместе сходили в музей и с удовольствием молчали, но только: не дадите ли рекомендацию в Союз писателей? – сразу надулся: «Я сейчас уезжаю в Париж», и заговорщицки прошептал: «В Париже Зинаида Шаховская считает меня первым писателем».

Последний раз Бабаев видел его в Центральном доме литераторов, показал жене: «Смотри, он выглядит, как бык Апис, которому золотили рога, прежде чем принести в жертву». Через неделю Трифонов умер.

Рассказы о писателях заканчивались одинаково – нет.

И он откликнулся (словно ждал), когда я сказал про жестокость русских писателей девятнадцатого века между собой: «Они не успели понять, что такое время бывает у народа только раз и больше не будет. Вообще, – он оглянулся: никто не слышит? – Пушкин написал: в России главное чувство – недоброжелательность». Он часто говорил, шутливо оглядываясь: «Есть такие темы – только затронешь, так Центральная группа войск начинает прогревать моторы».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату