набожным ребенком и утратил веру в Принстоне, где подпал под языческое влияние Уайльда, Суинберна, Уэллса и раннего Гюисманса.[58] Не меньшее влияние на него оказали Джон Пил Бишоп и Эдмунд Уилсон, особенно Уилсон, этот воинствующий скептик, который, казалось, вел непримиримую борьбу с протестантскими богословами, бывшими у него в роду.
Фицджеральд, поставивший целью достичь земной славы, постепенно отходил от церкви, хотя и не без внутренней борьбы. Иногда он начинал вдруг посещать мессы и даже соблюдал посты по пятницам, но затем вновь оказывался захлестнутым бренными страстями. Ниточкой, связавшей его с религией, оказался священник Фэй, он изредка встречался с ним в Принстоне, в школе Ньюмена, директором которой тот стал, и в Дил-Биче, где мать Фэя имела дом. Фэй питал симпатию к своему ученику и опекал его — тот чем-то напоминал ему собственную молодость. «Многое в нас с тобой скрыто очень глубоко, — пытался перебросить Фэй мостик между собой и Фицджеральдом, — и ты не хуже меня знаешь, что именно. У нас обоих есть глубокая вера и непомерная честность, которую не уничтожить никакой нашей софистике, и, главное, детская простота души, уберегающая нас от подлинного зла».
Фэй как-то поведал молодому ирландскому писателю Шейну Лесли,[59] который в то время совершал поездку по Америке, что отход от церкви, по мнению Фицджеральда, — свидетельство развитого ума и литературных наклонностей и что они должны сделать все для удержания его в лоне церкви. Лесли имел обширные связи и одно время учился в Кембридже вместе с Рупертом Бруком. В присутствии Фицджеральда Фэй и Лесли стали обсуждать величие католицизма, его святых, видных деятелей, выдающихся умов — его Августинов,[60] Ришелье и Ньюменов.
В тот момент Фэю предложили возглавить миссию Красного Креста в России. Теперь, когда революция лишила греческую православную церковь такой поддержки, как царский трон, он надеялся — в качестве доверенного лица кардинала Гиббонса — содействовать восстановлению католического единения. Он хотел, чтобы Фицджеральд сопровождал его в качестве помощника. «С какой бы точки зрения ты ни посмотрел на это, духовной или земной, — убеждал его Фэй, — это великолепная возможность, которая поможет тебе в течение всей остальной жизни».
Фицджеральд дал согласие, главным образом из-за связанного с путешествиями риска и секретности, а не из каких-либо идейных соображений. В ожидании поездки он провел июль в гостях у Джона Пила Бишопа в Чарлстоне в Западной Виргинии, где написал «уйму стихов, в основном под влиянием Мейсфилда[61] и Брука» (одна из его поэм — «Ремесло поэта», приобретенная, но не опубликованная издательством, стала первым произведением, за которое он получил гонорар). Он ходил к исповеди и много говорил о намерении принять сан. Госпожа Бишоп опасалась, как бы он не приобщил к своей вере и ее сына, но Бишоп, смеясь, рассеял ее сомнения, заявив, что Фицджеральд с его слабым характером в свою веру никого и никогда не обратит.
В октябре затея с поездкой в Россию провалилась — победили большевики. И Фицджеральд вновь вернулся в Принстон на последний курс, хотя теперь ему не давала покоя другая идея — вступить в армию. Летом он экстерном сдал экзамен на получение звания лейтенанта пехоты, что открывало перед ним возможность более быстрой отправки на фронт, чем если бы он находился в резерве. Он написал письмо Эдмунду Уилсону, стремясь узнать, «какое воздействие оказывает на человека твоего темперамента пребывание рядом с фронтом». Уилсон ответил, что пока он приблизился к фронту не далее чем местечко под Детройтом, где обычно проводились ярмарки, и что он «осуществляет свою миссию милосердия (он служил в то время в санитарных войсках — Э.Т.) в жалкой компании недоумков, в свое время с трудом ставших сносными слесарями, и кретинов с еще меньшими достоинствами, когда-то получивших дипломы в Мичиганском университете».
В ожидании назначения Фицджеральд жил в университетском общежитии вместе с Джоном Биггсом, впоследствии известным судьей, который, будучи студентом, казалось, разделял точку зрения Скотта, что сотрудничество в «Треугольнике», «Тигре» и «Литературном журнале» важнее занятий. Когда «Тигр» почему-либо запаздывал, Фицджеральд вместе с Биггсом умудрялся за ночь отпечатать весь тираж. Скотта нельзя было назвать идеальным соседом по комнате. Если кровать Биггса оказывалась заправленной, а простыни на ней выглядели чище, чем на его собственной, Фицджеральд заваливался спать на койку друга. Точно так же он относился и к книгам и одежде своего соседа по комнате, хотя тот не мог бы утверждать, что Фицджеральд хоть когда-либо испытывал нужду в деньгах.
Решение о назначении пришло в октябре 1917-го, и в ноябре Скотт явился в форт Ливенворт в штате Канзас для прохождения трехмесячной военной подготовки. Он считал свою молодость, впрочем, как и молодость всего поколения, безвозвратно ушедшей. «Если мы когда-нибудь и вернемся, — пророчествовал Фицджеральд в письме к кузине Сесилии, — что меня не очень-то заботит, мы постареем в самом худшем смысле этого слова. В конце концов, в жизни мало что привлекательно, кроме молодости, а в старости, как я полагаю, — любви к молодости других».
В письме к матери он не стал разыгрывать уставшего от жизни человека, а написал ей прямо: «Что касается моего вступления в армию, то, пожалуйста, не будем делать из этого трагедию или произносить напыщенных речей о героизме — мне в одинаковой степени претит и то и другое. Я пошел на это совершенно сознательно. Меня не трогают призывы к самопожертвованию ради родины или ореол героя. Я вступил в армию только потому, что так поступили другие. Если ты хочешь помолиться, то молись за мою душу, а не за то, чтобы меня не убили; последнее, по-видимому, не столь уж важно. Первое важнее, если ты истинный католик.
Встреча с опасностью не вызывает упадка духа у того, кто смотрит на жизнь с глубоким пессимизмом. Я никогда не испытывал более приподнятого настроения, чем сейчас. Пожалуйста, будь добра, считайся с моими пожеланиями».
После Принстона жизнь в армейской части на равнинах Канзаса казалась отсидкой в тюрьме. Стояла небывало суровая зима. Будущие офицеры спали по пятнадцать человек в комнате, уложив свои пожитки в рундучки в ногах кровати. Командиром учебного взвода, в который попал Фицджеральд, оказался голубоглазый капитан — питомец Вест-Пойнта. Звали его Айк Эйзенхауэр.[62]
В воображении Фицджеральд уже видел себя героем боя, но не мог скрыть скуки от первых шагов на пути к мечте. Он писал что-то свое или дремал на лекциях о ведении боя в траншеях, об искусстве снайпера или пулемете Льюиса. А во время маршей клал в вещевой мешок кусок трубы от печки, чтобы облегчить его и придать ему вид наполненного предписанным по уставу весом. Конечно, Фицджеральда уличали в обмане и наказывали, но он был неисправим. Он продолжал исподволь тонко высмеивать те методы, какими велась подготовка офицерских кадров. И хотя он нашел несколько родственных себе душ среди выпускников восточных колледжей, большинство курсантов относилось к нему свысока, как к безвольному, испорченному и незрелому человеку.
По правде говоря, армия его раздражала, потому что она отнимала у него время именно тогда, когда он вознамерился посвятить себя подлинному призванию — литературе. По воскресным дням в свободные часы все отправлялись на танцы в Канзас-Сити. Фицджеральд пристраивался в уголке офицерского клуба форта Ливенворт, где среди табачного дыма, под галдеж и шелест газет писал свой роман. В октябре он показал рукопись преподобному Фэю, который отозвался о ней как о «первоклассной вещи». Он отдал ее также на суд Гаусу в надежде, что тот рекомендует какому-нибудь издателю. Но Гаус счел, что роман недостаточно хорош даже после того, как Фицджеральд внес исправления буквально в каждый абзац. В Ливенворте он перекраивал рукопись, подгоняемый убежденностью, что скоро отправится на фронт и там будет убит. В выходные дни на протяжении трех месяцев он написал около двухсот страниц, посылая главу за главой по мере их готовности машинистке в Принстон. Скотт жил, поглощенный «исписанными карандашом страницами. Военная подготовка, марши и штудирование задач пехоты казались мне неясными сновидениями. Вся моя душа была отдана книге».
Он вел переписку с Джоном Пилом Бишопом, служившим в то время пехотным офицером и тоже задыхавшимся от рутины лагерной жизни. «О Скотт, — изливал ему душу Бишоп. — Я жажду, жажду — красоты, поэзии, разговоров, доброго веселья, тонкого остроумия, покоя в тишины, ночных бдений, ранних пробуждений и твидовых бриджей — словом, всего, чего я лишен; мне недостает тебя, Т. М., Алекса и «Кролика», любовницы, любви, религии, омлета со сливками и сухарями, моего томика Руперта Брука — всех этих вещей в отдельности и вместе, которые военная служба так грубо выхватила из жизни». Незадолго до