открывался вид на залив Жуан, за которым поднимались холмы Эстереля. В их спальне, с выложенным черно-белой плиткой полом и мебелью из алюминиевых трубок, стоял рояль «Стейнвей», а на нем красовался шарикоподшипник, который Джеральд приглядел где-то и приобрел из-за понравившийся ему формы. На подставке для нот всегда покоилось последнее произведение Стравинского: никто, возможно, никогда не замечал его там, но оно, тем не менее, неизменно оказывалось на своем месте. Когда вам случалось бывать у Мэрфи на обедах, их очаровательные дети появлялись за столом в голубых штанишках матадоров с красными стрелками у щиколоток. В этом доме всегда подавались изысканные блюда: целые персики, плавающие в бренди, замысловато украшенные гарниром фазаны и неизменно вызывавшее у французских гостей восторг типично американское угощение — горка вареной свежей кукурузы, увенчанная яйцами-пашот. Все было продумано почти с восточной щепетильностью, да и сами Мэрфи являли собой воплощение приветливости и обходительности. К ним не заглядывали на минутку, к ним прибывали по приглашению, и, уходя, гости чувствовали себя как после праздника.
Фицджеральды провели август на Ривьере под крылышком четы Мэрфи. Об их приезде много говорилось: то они приедут, то не приедут. И вот однажды утром они объявились на пляже, ужасно обгоревшие после игры в теннис за день до этого. Все умоляли их накрыть спины или намазаться оливковым маслом. Скотт, который не мог купаться из-за обожженной спины, болтал с репортером, прибывшим, чтобы запечатлеть их приезд. Репортеру, которому Фицджеральд жаловался, что стареет, Скотт показался крепким, мускулистым, с чистой кожей, широко расставленными живыми голубовато-зелеными глазами, без единого седого волоска, морщинки или дряблой кожи. Зельда тоже смотрелась моложе своих лет; ее можно было принять за девушку. Наверное, лишь Скотти выглядела на свои годы: ей ни за что нельзя было дать больше четырех.
Единственными людьми, обосновавшимися в то лето в Антибе, писал Фицджеральд Бишопу, были «я, Зельда, Мэрфи, супруги Валентине, Мистияге, Рекс Ингрем, Дос Пассос, Эллен Алис Терри, Маклиши, Чарли Брэкет, Мод Кан, Эстер Мэрфи, Маргарет Намара, Эдвард Филлипс Оппенгейм, Флойд Делл, Макс и Кристал Истман, экс-премьер Орландо,[106] Этьен де Бьюмон; словом, это местечко, какого больше нигде, не сыщешь, отдушина от треволнений мира». В первых главах романа «Ночь нежна» Фицджеральд обошелся вольно с географическими аспектами Антиба, но верно передал его атмосферу. Это был мир нянек, пляжных зонтов и espadrilles,[107] яростных порывов горячего ветра, проникавшего через зашторенные окна выцветших автомобилей, пекшихся на солнце на подъездных путях. Джеральд Мэрфи в жокейской шапочке, подобно Дику Дайверу, верховодил на пляже. Другие, настроив, «словно антенна, уши», внимали ему.
Когда Скотти объявила, что желает выйти замуж, Мэрфи тут же предложил: «А почему бы не за меня?» Он обставил «свадьбу» очень пышно: привязал к своему «рено» атласные ленточки, украсил его цветами, приобрел для маленькой Скотти подвенечное платье и фату и даже достал для «невесты» венок на голову. Фицджеральд играл роль отца, «выдававшего дочь замуж». Правда, настоящей церемонии не устраивали: в основном все хлопотали вокруг «свадебного» торта. После этой суеты Мэрфи, как полагается, покатал Скотти на своей машине и даже преподнес ей кольцо, приобретенное в местном дешевом магазинчике, утверждая, что это бриллиант. Правда, Скотти тут же заявила, что он не настоящий.
Фицджеральд тоже легко находил общий язык с детьми. Однажды днем в саду их дома в Каннах он организовал игру в крестовый поход с деревянными солдатиками и фанерным замком, который смастерила Зельда. Залив низину морской водой, он на противоположном берегу этого водоема соорудил пещеру, в которой поселил огромного черного таракана, представлявшего дракона. Затем он рассказал детям историю, заканчивающуюся штурмом дворца добрыми героями. Дети, затаив дыхание, внимали его рассказу и повсюду следовали за этим ползавшим на четвереньках среди эвкалиптов взрослым человеком, который полностью окунулся в их мир.
Зельда была исключительно щепетильна в выборе друзей, но Мэрфи ей сразу же понравились. О Скотте и говорить не приходилось. Подперев рукой подбородок, в характерной для него мечтательной позе, он мог долго, не отрывая глаз, смотреть на Сару, а затем произнести: «Сара, взгляните на меня», и после того, как она поворачивала к нему свое лицо, он, словно замечтавшийся школьник, со вздохом ронял: «Благодарю вас». Сара, стройная и подвижная, отправлялась купаться с ниткой жемчуга, висевшей у нее на шее («с подвешенной к жемчужному колье спиной», писал Фицджеральд в «Ночь нежна»). Все, чем Скотт восхищался в Джеральде — утонченность, изысканность речи, дар принимать гостей, а больше всего его способность ценить качества других, умение вызывать собеседников на разговор и видеть в них лучшее, — он вложил в образ Дайвера. Мэрфи разделял эти качества с такими непохожими на него людьми, как священник Фэй, Макс Перкинс и декан Гаус. Скотт и сам в большой степени обладал ими.
В то лето Фицджеральды вели себя подобающе. И все же, Мэрфи пришлось как-то провести с ними ужасно неприятный вечер в Сент-Поль-де-Венсе, расположенном в горах неподалеку от Ниццы. Вчетвером они обедали на террасе таверны, построенной на выступе между двумя ущельями. Мэрфи рассказывал, что во время римских походов на этом месте был разведен огромный костер, один из многих, с помощью которых в Рим передавалось сообщение о завоевании Галлии. За соседним столом в компании трех мужчин сидела, вся в алом, Айседора Дункан. Под влиянием минуты Фицджеральд подошел к столу, опустился у ее ног и стал рассказывать ей о римлянах, в то время как она гладила его волосы и называла его своим центурионом. Весь эпизод носил скорее поэтический, нежели любовный характер. Тем не менее, Зельда резко встала и стремительно бросилась вниз по лестнице ведущей, казалось, в бездонную темноту. Фицджеральд и Мэрфи устремились за ней и только тут обнаружили, что лестница кончалась запертой дверью. Некоторое время спустя Зельда поднялась по ступенькам вверх и направилась в дамскую комнату, чтобы обмыть ободранную коленку, а затем появилась на террасе, как ни в чем не бывало.
По пути домой Скотт и Зельда вместо того, чтобы следовать по дороге, выехали на узкоколейку, и, когда их машина, застряв посреди рельсов, заглохла, оба заснули. Они наверняка угодили бы под колеса идущей утром в Ниццу дрезины, если бы не крестьянин, который вытащил их из машины, а затем с помощью быков столкнул машину с железнодорожного полотна.
В сентябре загоревшие и отдохнувшие Фицджеральды вернулись в Париж. Скотт испытывал подъем по случаю начатого романа и в то же время был удручен тем, что после всех его рассуждений об искусстве ему приходилось писать откровенную халтуру для «Пост». За прошедшие шесть лет «Пост» увеличил его гонорар в шесть раз — теперь он получал за каждый рассказ 2500 долларов. Но чем больше ему платили за этот «хлам», жаловался он Перкинсу, тем меньше у него лежала к ним душа.
Недовольство собой лишь усилило его восхищенно неподкупным Хемингуэем. Однажды на пляже в Антибе Фицджеральд отвел Глэнви Уэскотта[108] в тень под скалой и долго убеждал его в талантливости Эрнеста, который, по словам Скотта, безусловно, является единственным подлинным гением 20-х годов. Он полагал, что Уэскотт согласится с тем, что и новый роман Глэнви, и «Гэтсби» несколько переоценены, в то время как Хемингуэя не понимают, третируют и платят ему явно заниженные гонорары. Фицджеральд, тряся Уэскотта за руку, хотел знать, не мог бы тот чем-нибудь помочь Эрнесту, ну хотя бы написать хвалебную статью. (Осенью Фицджеральд именно так и поступил). Уэскотта поразили наивность Фицджеральда и отсутствие в нем расчетливости. Скотту и в голову не пришло, что недоброжелательность и эгоизм Уэскотта мешали ему проявить дружественный жест по отношению к произведениям конкурента.
Хотя к осени 1925 года Хемингуэй не опубликовал еще ни одного романа, его литературные успехи внушали уважение. В двадцать шесть лет ему, как говорят французы, «удалось прорваться за оболочку языка»: старые, стершиеся слова под его пером засверкали новыми гранями. В его чеканном стиле ощущалась сила и новизна, по сравнению с которой манера письма Фицджеральда, сформировавшаяся под влиянием более традиционных течений, казалась цветистой и относящейся чуть ли не к поздневикторианскому периоду. Стремясь сделать Хемингуэя одним из авторов «Скрибнерс», Фицджеральд начал хлопотать, чтобы открыть ему двери в это издательство. В конце концов он помог переходу Эрнеста в «Скрибнерс» от его первого издателя «Бонн и Лайврайт».
Фицджеральда тянуло к Хемингуэю как к писателю-чародею слова, но в еще большей степени как к человеку, одновременно приветливому и язвительному, скромному и заносчивому. Хемингуэй был сложным человеком, носившем маску простака. Он мог до бесконечности рассуждать об искусстве, хотя в душе предпочитал более мужские разговоры о войне и спорте. Любое обсуждение чувств или эмоций он называл «дешевой женской болтовней» и, едва только беседа переходила в это русло, мог тут же встать и покинуть