неподдельным. Маниакис уже научился опасаться неискренности. Но раз за разом пытаться разжечь в людях огонь патриотизма отныне стало частью его многотрудных дел. И он надеялся, что сумеет справиться.
— Восхитительно! — сказал Маниакис. Главный повар сотворил настоящее чудо из простой кефали, выдержанной в белом вине и поданной под соусом из лимона и долек чеснока, так обжаренных в гусином жиру, что они сделались мягкими, коричневыми и нежными. Соус служил превосходным дополнением к плотным, но нежным ломтям кефали.
Во всяком случае, так показалось Маниакису. Но за то время, пока он уничтожал свою порцию и подбирал горбушкой хлеба соус с тарелки, Нифона едва попробовала свой ужин, после чего отставила его в сторону.
— Хорошо ли ты себя чувствуешь? — спросил он. Красноватый свет светильника не позволял судить с уверенностью, но ее лицо показалось ему бледным. Уже несколько дней Нифона почти ничего не ела на ужин, да и на завтрак, как теперь припомнил Маниакис, тоже.
— Мне кажется, да, — равнодушно ответила она, обмахивая лицо ладонью. — По-моему, здесь душно, правда?
Маниакис внимательно посмотрел на нее. Окно в маленькой столовой было открыто настежь, свободно пропуская внутрь холодный бриз, дувший с Бычьего Брода.
— Так ты на самом деле хорошо себя чувствуешь? — спросил он еще раз, более резким тоном.
Подобно военным лагерям, города были рассадниками всевозможной заразы. В Видессе имелось немало кудесников-врачевателей, лучших в империи, потому что столица непрерывно нуждалась в их услугах.
Так и не ответив на вопрос, Нифона зевнула, прикрыв рот рукой:
— Не знаю, что на меня нашло. Последнее время, стоит только солнцу закатиться, как меня тут же клонит в сон. А потом не могу проснуться до полудня. Моя бы воля, я, наверно, вообще не вставала бы с матраса. Во всяком случае, теперь мне иногда так кажется.
Она, безусловно, рассматривала матрас лишь как место, где можно всласть выспаться. Маниакису пришлось стиснуть зубы, чтобы не сказать какую-нибудь колкость. Последнее время, когда он занимался с Нифоной любовью, она взяла за правило жаловаться, что его ласки причиняют боль ее грудям. Хотя ему не казалось, что он гладил их как-то иначе в тот день, когда они с Нифоной стали одновременно мужем и женой, а также императором и императрицей.
Продолжая сдерживать рвущийся наружу саркастический ответ, Маниакис задумался над тем, нельзя ли найти какой-нибудь тайный способ переправить в столицу Ротруду. Вот кому и в голову не приходило жаловаться на его любовные ласки, за исключением разве что пары месяцев, когда…
— Боже правый, — тихо сказал он, наставив указательный палец на Нифону, словно та являлась ключевым моментом проблемы, которую ему предстояло решить. Собственно, так оно и было. — Может быть, ты понесла дитя? — так же тихо спросил он.
По тому, как она взглянула на него, ему стало ясно, что такая мысль не приходила ей в голову.
— Не знаю, — растерянно сказала она, вызвав у него своим ответом новый приступ раздражения. Будучи человеком, любящим определенность, Маниакис предпочитал иметь дело с такими же людьми, как он сам.
Но хотя Нифона не давала себе труда держать в уме последовательную связь событий, она отнюдь не была набитой дурой, а потому принялась за подсчеты, загибая пальцы. Едва она закончила, как внутренний свет озарил ее лицо.
— Наверное, да! — воскликнула она. — Последние месячные должны были прийти еще десять дней назад!
Маниакис тоже не обратил внимания на задержку, за что ему оставалось винить только себя. Он поднялся из-за стола и обнял Нифону за плечи.
— Я больше не стану докучать тебе глупыми вопросами о еде, — сказал он. — Потому что знаю: ты и так делаешь все, на что способна.
По ее лицу скользнула тень. Так быстро, что он едва успел это заметить. Но все же заметил. Нифона знала, откуда ему многое известно; она знала о Ротруде и Таларикии. Маниакис никогда не рассказывал ей о них, полагая происходившее до свадьбы своим личным делом. Но она пару раз будто случайно упоминала о них. То ли Курикий рассказал ей об этом сам, то ли он поведал об увиденном на Калаврии своей жене, а уж та передала Нифоне… Так или иначе, но она знала, и это совсем не радовало Маниакиса.
Но вот Нифоне удалось разгладить свое лицо и принять безмятежный вид, хотя ей потребовалось заметное усилие воли.
— Я молю Господа нашего, благого и премудрого, чтобы ты вскоре получил сына и законного наследника, — произнесла она.
— Да будет так! — ответил он и задумчиво добавил:
— В Макуране колдуны умеют предсказывать, кто родится, мальчик или девочка. Если видессийские маги не смогут сделать того же, я буду удивлен и разочарован. — Он вдруг хохотнул:
— Думаю, наши колдуны не захотят разочаровывать Автократора.
— После стольких лет правления Генесия не захотят, уж это точно, — сказала Нифона с большей, чем обычно, живостью в голосе. — Всякий, кто вызывал его неудовольствие, тут же отправлялся на Столп; бедняге даже не предоставляли шанса загладить свою вину. — Она нервно повела плечами: у всех видессийцев еще свежи были воспоминания о пережитых за шесть лет ужасах.
— Но я-то совсем другой человек, совсем другой Автократор, — тоном уязвленной гордости сказал Маниакис. И тут же рассмеялся снова:
— Разумеется, если они этого еще не поняли и приложат максимум усилий, чтобы мне угодить, я не слишком расстроюсь.
Нифона улыбнулась. Это обрадовало Маниакиса. Ему не хотелось, чтобы она думала о Ротруде… даже если он сам продолжал думать о ней.
Он приветственно поднял кубок с вином, громко сказал:
— За наше дитя! — и залпом выпил.
После такого тоста улыбка Нифоны расцвела еще сильнее. Она тоже подняла свой кубок, пробормотала символ веры в Фоса, сплюнула на пол в знак отвращения к Скотосу, произнесла:
— За наше дитя! — и, подражая Маниакису, выпила вино залпом.
Он не мог припомнить, чтобы она была столь набожной, когда он отплывал на Калаврию. Интересно, подумал он, либо я просто не обратил тогда внимания, что вполне естественно для легкомысленного юноши, либо эта черта характера развилась у нее за время пребывания в Монастыре святой Фостины. Сам-то он считал, что о твердости веры следует судить по делам, а не по демонстративным проявлениям показного благочестия, но знал, что в империи мало кто с ним согласится. Иногда ему казалось, что видессийцы пьянеют от теологии едва ли не больше, чем от вина.
«Так какой же можно сделать вывод?» — подумал он.
Попытка изменить обычаи — вернейший способ получить в итоге целую цепь восстаний против его правления. А если Нифона испытывает счастье, пребывая в объятиях Фоса, это ее личное дело. Но она не раз побывала и в его, Маниакиса, объятиях, хотя сам он испытывал куда большее удовольствие прежде, когда его обвивали руки другой женщины, иначе она бы не понесла от него.
— За наше дитя! — повторил он.
Если родится сын, он будет безмерно рад. Если дочь, то он одарит ее всей любовью, на которую способен… И предпримет новую попытку, как только получит разрешение повитухи.
— Осьминог в горячем уксусе! — воскликнул Трифиллий, когда слуга-евнух внес ужин, заказанный чтобы отметить возвращение посла из Кубрата. — Ты вспомнил о моих вкусах; как ты добр, величайший!
— Я подумал, высокочтимый Курикий, что после долгих недель, проведенных тобой среди обитателей равнин, вдали от столицы, это блюдо послужит тебе приятным напоминанием о возвращении в лоно цивилизации, — ответил Маниакис. Он кивнул сам себе, довольный, что не забыл обратиться к Трифиллию