Так я перебирал ее пальцы, трогал пятки и вдруг заметил, что Кончита вся дрожит и смотрит на меня глазами ягуара, в которых нет никакой мысли, а только непонятное желание. Я подумал, что это возможно малярия. Но Кончита покачала головой и глубоко дышала, так что ей трудно было говорить.
Кубанос вообще таковы. Они глотают буквы. Из пяти, которые есть в слове, произносят две-три. Их трудно понимать, потому что у них еще особенное грудное придыхание, вроде одышки после бега. И вот я совсем не разобрал, что сказала моя кубана Кончита. Ее низкий голос прерывался, будто долетал из ущелья. Это был какой-то лиственный лепет, почти из одних гласных, так я сейчас вспоминаю: «Ысто, ойем уа-иуть, о эльву, о уты, о вой ом! Ысто, паалута!» Не знаю, как я догадался, о чем речь. Но мы вскочили и побежали ко мне домой. Кончита тащила меня за руку и время от времени хотела заволочь в придорожные кусты – так поступает именно ягуар, схватив козленка. «Домой! – говорил я. – Мы идем домой!»
В моей голове чего-то тогда путалось, какие-то сумерки. Было жалко Кончиту, что ей так странно.
Хотя, пока мы бежали ко мне домой, она немного успокоилась. Она улыбалась мне и говорила довольно разборчиво: «Ты алун! Наупал мои уочки!» То есть я понимал, что «шалун» и чего-то такое «нащупал». Но что именно, какие такие «уочки»? Я был тогда, как сейчас думаю, очень безграмотный и неопытный.
И вот мы вошли ко мне в дом, где посреди комнаты висел большой гамак, а по углам лежала кое-какая утварь.
Мы сели в гамак рядом и естественно болтали ногами, потому что я не знал, чего надо делать. А Кончита совсем успокоилась и разглядывала стены и углы.
Тогда я спустил платье с ее плеча и сразу увидел левую грудь. Это было очень интересно, что я впервые вижу настоящую грудь мучачиты, но не особенно поражало. Наверное, в моей памяти оставались груди, которые я видел в младенчестве. Лучше сказать, я не был потрясен.
Я дотронулся до ее соска, который торчал, как маленький коричневый финик. И я ласково его повертел – по часовой стрелке и против. Я был осторожен, чтобы Кончиту вновь не пробила пляжная дрожь. Но она, к счастью, просто улыбалась, глядела в окно и ковыряла в ухе.
Пока я вертел сосок, она даже зевала, так мне сейчас кажется. И я думал, что это хорошо, что это к лучшему – все нормально, думал я, если она зевает, когда ей вертят сосок. Ей, значит, спокойно и она мне доверяет.
И вот я повертел ей сосок и решил, что уже, наверное, достаточно, потому что много времени прошло. Кончита совсем отвлеклась от нашей близости в гамаке. Она показывала мне паука на потолке, скорпиончика в углу и маленькую жабку на пороге, из тех, что зверски скрежещут по ночам. Нас связывало все меньше и меньше, так я чувствовал. Кончита уже напевала кубинскую песню про красное знамя, которое победит.
И тогда я приподнял подол ее платья. Может быть, сейчас стыдно говорить, но я был не готов увидеть сразу самое таинственное, что есть у мучачит.
Кончита ничего лишнего не надевала, и я внезапно увидел ее «коситу», то есть эту штучку, как говорят колумбийцы и перуанцы; ее «кончу» – раковину, как выражаются аргентинцы; ее «пойиту» – курочку, как принято у нас на острове Чаак.
Хорошо помню, мне показалось, что я нырнул глубоко в море, и дыхания уже нет, а передо мной коралловый утесик, покрытый густыми водорослями, живой и манящий. Я смотрел на то, чего никогда раньше не видел – такое простое и близкое, что мне стало страшно, и подводная пелена застила глаза.
Лучше сказать, я напугался и быстро опустил подол. Сердце стучало, и я дрожал, как в лихорадке, сотрясая гамак.
«О'кей! – сказала Кончита, поднимаясь. – Пора в лавку. Увидимся». У порога она наклонилась к жабке так, что сердце мое перестало стучать вообще, и вышла. А я остался в каком-то забытье. Все казалось мне серым, пустым, никчемным.
С тех пор я видел каждую ночь, как погружаюсь в те водоросли и проникаю в глубины кораллового утеса. Он всегда снился отдельно. Было приятно, но и обидно, что я не вижу Кончиту целиком. В этом было какое-то неуважение. Лучше сказать, мачизм.
Долго я видел во сне только ту самую отдельную часть Кончиты. А саму ее избегал наяву. От стыда и неловкости, так я сейчас думаю. Мне казалось, я был с ней груб тогда, разглядывая местами, как курицу на рынке.
Донья Кончита теперь хозяйка пяти сигарных магазинов, у дверей которых стоят деревянные болваны в сомбреро, дымя показательной сигарой круглые сутки. Кончита все также хороша и ходит босиком, по привычке, – можно видеть ее розовые и длинные пальцы. Она ко всем равна и приветлива. Но однажды вот что мне сказала. Просто так при встрече на улице она сказала, что страсть как боится пауков, и обмирала от ужаса в моем гамаке.
Нас связывает какая-то паутинка, так я сейчас думаю. Тогда в гамаке я обрел бы Кончиту сполна, стоило потрогать пальчики ее ног, и она бы сама всем распорядилась. Но я не сожалею. Между нами есть эта паутинка, которая могла бы тогда оборваться.
А потом, года не прошло, я женился на моей толстушке Ампаро. И мы лежали с ней в гамаке. Но это только между мной и моей любимой желанной Ампаро, мир ее праху. Она часто приходит во сне, такой красавицей, какой всегда была, и я вижу ее – с головы до ног.
И дон Томас вновь заворковал старинную балладу.
«Ку-ку-ру-ку-ку, па-а-ало-оо-ома! Ку-ку-рру-ку-ку, но-о-о – йо-о-о-орес! Говорят, что по ночам эта мучачита только плакала. Говорят, не ела, а только пила. И клянутся все, что небо само трепетало, слыша ее рыдания. О, как небо страдало по ней и звало! Вот и ушла мучачита на небо. А теперь, уже который год, одна голубка плачет от смертельной тоски, погибает. По утрам спозаранку стенает – ай-йа-йа-йа-ай – в домишке с резными дверьми. И клянутся все, что эта голубка – душа той мучачиты, ушедшей на небо. Ждет голубка, не дождется, когда вернется несчастная. Не плачь, голубка, но йорес!»
Умолк дон Томас, собираясь с духом для следующей песни.
А по морю все бродили пятна света от подводных фонарей ныряльщиков, то разгораясь у поверхности, то угасая в глубине. Эти ныряльщики беззастенчиво разглядывали коралловые рифы, покрытые водорослями, вспугивали стаи рыбешек, которые, сверкнув под фонарным светом, исчезали во тьме, подобно воспоминаниям дона Томаса Фернандо Диаса.
Хозяин дон Хасим
В полушаге от победы нашей последней революции знаменитый генерал Франциско Вийа собрал в штабе своих самых доверенных команданте.
Это было неподалеку от города Пачука. И вот что сказал герой революции Франциско, или Панчо, Вийа: «Кабальерос и камарадос, – а говорил он негромко, в пышные усы. – Мы долго сражались за свободу, за равенство. Мы скоро их добудем. Но как при них жить, мы еще не знаем. Поэтому нам необходимы золотые запасы на всякий случай».
Панчо Вийа обратился к карте Мексики. Он указал на остров Пьедра Рота, то есть Разбитый Камень, что в Тихом океане, и на другой – в Карибском море. «Я склоняюсь к этому островку Чаак, где издавна гнездились пираты, – сказал Панчо Вийа. – На нем будет наша кладовая, и к ней мы приставим нашего человека, чтобы берег и приумножал запасы».
Вообще Панчо Вийа многим насолил за годы революции. Например, за ним охотился целый отряд гринго в десять тысяч человек, потому что Панчо часто переходил границу и хозяйничал в северо-американских штатах. Поймать его не удавалось. Панчо Вийа мыслил хорошо и был ловок, но из простого народа.
И вот те, с кем вместе сражался он за свободу и равенство, но более образованные, убили его, приперев все ж таки к стенке. Это произошло в 1923 году, летом, еще до начала сезона дождей.
Примерно в это самое время на остров Чаак прибыл человек по имени Хасим. Он купил участок земли, мимо которого проходит сейчас дорога в аэропорт, и окружил высокой каменной оградой. Рабочих, строивших дом и стену, он привез с собой, а потом они исчезли с острова. Дон Хасим зажил очень тихо, но вскоре все наши почувствовали, что это появился хозяин.
Сначала о нем много говорили. То ли он из арабов, то ли из японцев, потому что на самом деле Хасимото, то ли это Панчо Вийа, ускользнувший от стенки и поменявший лицо. Полагали даже, что русские обосновались за каменной стеной, где готовят новую всеамериканскую революцию.
Наши любят поговорить просто так, без порицаний и хвалы. Особенно приятно порассуждать о новом человеке. Все равно, что об урожае кокосов или маиса, о курсе песо или кандидатуре губернатора. Наши всегда считали, что из этих разговоров образуется нечто материальное, вроде электрического потока. И придав ему нужное направление, можно повлиять на события. Островные, по крайней мере.
Но со временем дело пошло иначе. Говорить-то говорили, как угодно и о чем угодно, за исключением дона Хасима и всего, что с ним связано, его имя вообще не поминали всуе, – а вот на события разговоры наши уже никак не влияли.
Дон Хасим знал все, что происходит на острове Чаак, и без его ведома ничего по сути дела не происходило. Казалось, у него за стеной тайная армия из янычаров или самураев. Он назначал директора полиции и губернатора, разрешал открывать новые рестораны и магазины и закрывал те, хозяева которых неправильно себя вели.
На острове была одна радиостанция «Эль тибурон амабле», и ее дон Хасим захватил в первую очередь. А другие волны, кроме морских, нас почему-то не доставали. Иногда только удавалось поймать приглушенную классическую музыку и речи Фиделя Кастро с Кубы. Ходили слухи, что у дона Хасима специальные глушители.
В общем, он добрый и разумный хозяин. Установил те порядки, за которые боролся вместе с Панчо Вийа. Ну, может, с неким акцентом – то ли арабским, то ли японским. Дон Хасим, видно, устал от долгих безалаберных лет революции, когда было неизвестно, что ждет завтра, и на острове Чаак постарался исключить всякие неожиданности. Даже в отношении ураганов требовал прогноз погоды на полгода вперед.
Но все это, конечно, удалось не сразу.
В кофейне отеля «Эль пирата» собираются по утрам старички за кофе. Отсюда хороший вид на морской причал, куда подходят катера с Юкатана, на парк с ротондой в центре, на старинную башню с часами, единственными публичными на всем острове. Один из старичков всегда в черном сомбреро с золотым позументом. Лицо его напоминает слоновью ногу или мертвый ствол кокосовой пальмы. Это и есть дон Хасим.
Много лет назад, когда он был моложе, но так же сидел за этим кофейным столиком, к нему подошел человек в шортах, сандалиях и панаме. К нему часто подходили просители, но этот был с портфелем, откуда быстро извлек какой-то предмет, оказавшийся молотком, и со всего маху погрузил в голову дона Хасима.
Тогда дон Хасим не носил сомбреро, и молоток прочно засел в голове, с хрустом, будто в кокосе. Только белая ручка торчала, и казалось, что на плечах дона Хасима сковорода.
В те времена пошла какая-то мода бить по голове ледорубами и молотками. Так погиб Леон Троцкий, за которого некому было переживать. Так погиб и дон Хасим. Закончилась его власть на острове, что сулило бурные перемены и беспокойство с уголовным уклоном. Все наши разом подумали об этом и не захотели нового хозяина. Вот что, говорят, спасло дона Хасима. Хотя и сам он стойко выдержал удар молотка, который, как оказалось, не повредил ничего существенного.
Правда, в американском госпитале, куда отвезли дона Хасима, сказали, что извлечь молоток невозможно. Ручку, которая торчала слишком безобразно, отпилили. Она теперь едва выступает над левой бровью. Когда дон Хасим в сомбреро, совсем ничего не заметно. А ударная часть молотка как-то прижилась, черная среди серого вещества. «Молот у меня есть, серпа не хватает!» – так шутит дон Хасим, сидя в бронированном сомбреро за чашкой кофе.
История эта случилась, когда власть дона Хасима не была так крепка, Позже, уже с молотком в голове, он навел полный порядок. Разве что велосипед украдут. У падре Себастьяна крали дважды, и все три раза полиция возвращала, сверив номера, выбитые на раме, с теми, что в велосипедном паспорте.
Дон Хасим, конечно, приумножает те запасы, что вверил ему Панчо Вийа. Каждую неделю к дикому берегу острова Чаак подходят катера или вертолеты, которые сбрасывают в море непромокаемые пакеты с оранжевыми буями. В условный час подгребают наши на баркасах и забирают товар. Известно, в каких домах позволено торговать колумбийской кокой. Грамм порошка в фунтике, – цена твердая, – за двести песо. Ну туристам, особенно гринго, – подороже.
Дон Хасим допускает все, но в меру, как апостол Павел – «все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною». Поэтому он строит две клиники – для наркоманов и алкоголиков. Пить-то наши совсем не умеют. Это наследственное, от индейцев майя, которые напиваются со времен конкисты.
Ближе к Рождеству дон Хасим проводит благотворительные вечера, где собирают деньги – не менее миллиона – для инвалидов и запредельных бедняков. «Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает». Эти слова из послания апостола Павла выбиты на мраморном пороге дома, где живет дон Хасим.
«Падриссимо» – есть у наших такое слово. Его не просто объяснить. Падре – отец. А «падриссимо» вроде замечательно, колоссально. Когда кто-нибудь спрашивает, как у нас на острове, ответ один – «падриссимо»! Или – «муй падре»! И это чистая правда. Только дон Томас бывает прибавит: «син падре, ни мадре, ни перро ке ле ладре». То есть – без отца, без матери и без собаки даже, которая тебе побрешет. Ну один-одинешенек. Сам себе хозяин. Так ему, дону Томасу, кажется лучше. Вот и сидит под пальмой на белом песке, ожидая заката.