сводничеством по отношению к самим себе, женщины, дабы облегчить к себе доступ, торжественно отреклись и от столы и нижней туники, и от сандалий и высокой прически; отреклись также от носилок и кресел, в которых они по–домашнему и тайно находились даже на публике. Но один гасит свои светильники, другой зажигает чужие. Посмотри на проституток — торжище публичной похоти! Посмотри на лесбиянок! А если для тебя предпочтительнее отвести глаза от такого позора убитой прилюдно чистоты, взгляни тогда на дам высокого света: ужо увидишь «матрон»!
IV. 10. И всякий раз, когда шелковая ткань овевает надсмотрщиков общественных уборных и утешает ожерельями их шею, которая еще грязнее их рабочего места, и нанизывает на руки, — свидетельницы всех постыдных дел, — браслеты, которые даже //78// сами матроны неразумно присвоили себе из подарков храбрых мужей, а нечистую голень облекает в чистый или красной кожи сапог, — почему ты не смотришь также и на эти одеяния, или на те, которые обличием своей новизны ложно выставляют напоказ религиозные чувства? Когда люди оказываются посвящены Церрере на основании совершенно белого одеяния, служащей особым признаком повязки и привилегии меховой шапки; когда из–за противоположенного стремления к черной одежде и мрачной овчине на голове другие люди бегут на горы Беллоны; когда одеяние с широкой пурпурной полосой и накинутые сверху красноцветные галатий–ские покровы прославляют Сатурна; когда этот же самый плащ, лишь более причудливо одетый, и сандалии на греческий манер лестны для Эскулапа; насколько больше, пожалуй, ты станешь уличать и осаждать своими взорами пресловутый паллий — ответчика хотя и за легкий и непринужденный; но все же предрассудок? Однако поскольку он впервые облек и ту мудрость, которая отвергла пустые предрассудки, именно паллий — воистину священная одежда; жрец, вознесенный превыше всех одеяний и пеп–лосов, превыше всех вершин и титулов. Я убеждаю: опусти глаза и почти одежду — обличительницу твоего единственного заблуждения.
V.I. Итак, говоришь ты, стало быть, от тоги к паллию? А что, если и от диадемы со скипетром? Разве иным образом изменился Анахарсис, когда царству //79// Скифии предпочел философию? Пусть в целом и нет специфических признаков у человека, перешедшего к лучшему, но есть эта одежда, которая вполне может считаться таковым признаком.
Прежде всего обрати также внимание на его простое надевание, которое, как известно, не вызывает отвращения. Нет нужды и в умельце, который бы накануне для начала сформировал складки, потом перевел бы их на липовые лубки и все строение стянутого умбона поручил бы стражам–щипцам; который бы затем, с рассветом, прежде охватив поясом тунику, которую было бы лучше выткать более умеренного размера, снова приведя в порядок умбон, а также, если что–то растрепалось, вновь придав форму, спустил бы одну часть слева, а ее охват, из которого рождается пазуха, отвел бы, предварительно убрав дощечки с лопаток; после этого же, оставив свободной правую руку, свел бы этот охват на левую сторону вместе с другим подобным дощатым настилом, предназначенным для спины, чтобы таким вот образом поклажа одевала человека.
V 2. Наконец, я спрошу твою совесть: как, прежде всего, ты чувствуешь себя в тоге, одетым или нагруженным? Имеешь ли ты на себе платье или работаешь насилыциком грузов? Если ты будешь отрицать очевидный ответ, я последую за тобой домой и увижу, что прямо с порога ты поспешишь сделать. В самом деле, сложение никакой другой одежды не приветствуется людьми так, как снятие с себя тогии Мы уж ничего не говорим о башмаках — свойственном тоге пыточном орудии — защите ног грязней //80// шей, но вместе с тем и ложной. Ибо кому, пожалуй, не полезнее мерзнуть и в жару и в холод с босыми ногами, нежели со скованными обувью? Большую поддержку для ходьбы — сапоги из сыромятной кожи — предусмотрели для изнеженных людей сапожные мастерские Венетии!
V 3. Но все же нет ничего удобнее плаща, даже если он двойной, как у Кратета. Никогда не возникает никакой задержки при одевании, ибо все его предназначение — облекать без труда. Одеться можно одним обертыванием, которое ни в каком месте, по крайней мере, не оказывается бесчеловечным. Так паллий облекает все части человеческого тела. Он, по желанию, открывает или закрывает плечо; вообще же — плотно к нему прилегает. Он нисколько не жмет, нисколько не тянет, нисколько не заботится о надежности складок, легко управляет собой, легко приводится в прежний порядок. Даже когда его снимают, он не вверяется назавтра никакому мучению. Если имеется какая–нибудь нижняя рубашка, плащ свободен от пытки пояса. Если надеваются башмаки — отлично, но босые ноги определенно более мужественны, нежели обутые.
V 4. Это, между тем, — в защиту паллия, раз уж ты вызвал его по имени в народное собрание. Впрочем, вот он уже и сам выступает с апелляцией по своему делу. «Я, — говорит плащ, — ничего не должен ни форуму, ни Марсову полю, ни курии. Я не бодрствую по обязанности, не занимаю наперед ростры, не охраняю преторий. Я не чувствую запаха сточных канав, не признаю ограды, не ломаю скамьи, не //81// нарушаю права, не лаю судебные речи, не сужу, не служу, не правлю. Я удалился от народа. Моя забота — во мне самом. Я не забочусь ни о чем другом, кроме того, чтобы не иметь заботы. Лучше наслаждаться жизнью в отдалении, чем на виду.
Но ленивого ты станешь бранить: разумеется, надо жить для родины, власти и дела! Было когда–то такое высказывание: «Никто не рождается для другого, кто умрет для себя». Однако, когда речь доходит до Эпикуров и Зенонов, ты всех наставников безмятежности, которые освятили ее именем высочайшего и единственного наслаждения, называешь мудрецами.
V 5. Впрочем, мне также будет позволено приносить чуть ли не общественную пользу. Я имею обыкновение где–нибудь, с края или возвышения, произносить целительные для нравов речи, которые скорее, чем твои труды, принесут выздоровление общественным делам, городам и странам. Ибо если мы вместе с тобой коснемся острых вопросов, то выяснится, что тога причинила больше бед государству, нежели панцирь. Я же, напротив, не льщу никаким порокам, не щажу никаких старческих болезней, не даю пощады никакой парше. Я выжигаю клеймо на тщеславии, по причине которого Марк Туллий купил за пятьсот тысяч сестерциев круглый стол из лимонного дерева, Азиний Галл за стол из той же самой Мавритании выложил вдвое больше (О, сколь дорого оценили они пятна на древесине!), а Сулла замышляет блюдо весом в сто фунтов! Я серьезно опасаюсь, как бы не оказалось слишком маленьким ко //82// ромысло весов, когда раб Клавдий Друзиллан строит поднос в пятьсот фунтов, необходимый, быть может, для описанных выше столов. Если для этого подноса была построена мастерская, то должен был быть построен и триклиний.
V 6. Равным образом я погружаю скальпель в ту жестокость, движимый которой Ведий Поллион бросал своих рабов на съедение муренам: вот вам и новое развлечение жестокости — наземные хищники без клыков, когтей и рогов! Из рыб ему было угодно делать свирепых зверей, во всяком случае, из тех, которые тотчас должны были быть сварены, с тем, чтобы он мог отведать в их внутренностях куски тел своих рабов. Я перерезаю глотку, побуждаемый которой оратор Гортензий смог первым убить ради удовлетворения своего чревоугодия павлина, а Ауфидий Люркон первый обезобразил тела этих птиц откормкой, добившись путем принудительного питания неестественного вкуса. Азиний Целер заплатил за блюдо из одной краснобородки шесть тысяч сестерциев. Актер Эзоп приготовил кушанье из птиц такой же стоимости, некоторые из которых были певчие и говорящие, в сто тысяч сестерциев, а его сын и после такой закуски смог жаждать чего–либо еще более дорогостоящего. Он вкушал жемчужины, которые уже самим названием стоят дорого, для того, полагаю, чтобы обедать не беднее отца.
V 7. Я молчу о Неронах, Апициях и Руфах. Я прощу порочность Скавра, игру в кости Курия, пьянство Антония. Однако помни, что они в числе многих других были одеты в тогу. Каковых людей //83// //84// нелегко найти под плащом. Кто же извлечет и превратит в пар этот гной общества, как не речь, облеченная в паллий?»
VI 1. «Ты убедил меня, — продолжает он, — своей речью, самым мудрым снадобьем. Но даже если язык молчит, или отнятый немотой, или удерживаемый робостью, — ведь философия довольствуется и безъязыкой жизнью, — звук издает само одеяние. Так, в конце концов, философа слышат, пока его видят. Уже своим приходом я повергаю наземь пороки. Кто не страдает всякий раз, когда видит своего обличителя? Какой противник может своим взором победить того, кого не может победить своим разумом? Велико благодеяние плаща, в размышлении о котором даже дурные нравы заливаются краской.
VI 2. Пусть ныне философия увидит, что полезно. Конечно, не только она со мной. Есть у меня и другие искусства, полезные в общественной жизни. В меня облачается и первый создатель