уже на дороге, когда африканка, завидев меня, бухнулась на колени и перекрестилась, чуть не уронив с головы вязанку хвороста, Пташка прижалась ко мне еще крепче и издала ликующий вопль. И я снова внутренне содрогнулся.
Вскоре нам попалось селение: прилепившиеся друг к дружке мазанные глиной лачуги, а сразу за ними — железный брус поперек дороги. Опирался он на пустые канистры из-под бензина. Это и был пресловутый саванный кордон. По обе стороны дороги сидели человек восемь, исключительно парни, в выцветших красных рубахах и комбинезонах Малавийской молодежной лиги, разгоряченные и в прескверном расположении духа. Вооружены были кто чем: палками, зловещими кривыми ножами, грубыми увесистыми дубинами. Однако, разглядев мое одеяние, они встали и попятились. Они даже по-своему пытались выказать уважение, неуклюже переминались с ноги на ногу и смущенно прятали оружие за спину.
— Добрый день, сэр отец, — сказал один.
— Проезжайте с этой стороны, — сказал другой, приподнимая железный шлагбаум.
Так и предсказывал отец де Восс.
Зато они, жадно осклабившись, смотрели на Пташку.
— В чем дело? — спросил я.
— Наш помогать порядок держать, сэр отец.
Человек, который произнес эти слова, одеждой не отличался от остальных: в линялой красной рубахе, шортах цвета хаки, босиком, но волосы его были с проседью, а в лице проступало что-то гадкое; этакий гаденький старичок, переодетый мальчиком.
На самом деле эти наемники правительства отнюдь не поддерживали порядок, а занимались ровно обратным: перекрывали дороги и силой заставляли прохожий и проезжий люд покупать (за пять шиллингов) членство в Малавийской партии конгресса. Как и любые другие головорезы в этой однопартийной стране, они чинили разбой, притворяясь, что делают мирное дело. Живя в Мойо, я как-то подзабыл, что время в стране смутное.
Нам встретилось еще два кордона (щетинистые парни, покрытый слоем пыли железный шлагбаум, «проезжайте, сэр отец»), но в конце концов мы добрались до озера. Пташка жарко закричала мне сзади в шею, и я увидел за деревьями блеск озера, не холодный или голубой блеск, а самый настоящий металлический, вроде фольги. Передо мной раскинулась эта сверкающая рябь, и я ощутил полнейшую беспомощность. Пустоты оказалось слишком много, и мне захотелось быть вовсе не здесь. Эх, развернуться бы и сразу ехать в Мойо! Это я и выложил Пташке.
— Я же привезла еду!
Ну и что? Раз она привезла еду, значит, я обязан есть? Я поставил мотоцикл на прикол, но держался от него поблизости.
— Я не голоден.
— А я хочу есть. Ужасно.
Она сказала это весело, не обращая внимания на мой хмурый вид.
— Что за мерзость эти кордоны! И типы гнусные, и морды у них грязные.
— Но они уважают вашу сутану, святой отец. Правда, приятно чувствовать свою власть?
— Ничуть. Устроил маскарад и пугаю честной народ.
— Все так делают.
— Это жестоко.
— Люди и вправду жестоки. — Она пожала плечами и принялась рыться в притороченных к седлам мешках с провизией.
— Я уже думаю о том, как поедем назад.
— Знаю, святой отец. — Она развернула бутерброд и начала жевать.
— Перестаньте называть меня святым отцом.
Она промолчала, а потом сказала:
— Иногда я думаю, что нигде, кроме как здесь, мне места нет.
Она жевала хлеб, простодушная и беззащитная, а я думал, что, когда человек ест, характер его выявляется четче всего. И еще в поглощении пищи есть бездумность: человек превращается в голодного бессловесного зверька.
Возможно, Пташка почуяла мою жалость и, кажется, приняла ее за искреннее сопереживание; сглотнув, она благодарно взглянула на меня, нежнейшим образом дотронулась до моей руки и спросила:
— Что может сделать вас счастливым?
Хорошо, что вопрос оказался скроен именно так. Это оставило мне шанс сказать без обиняков, что на этом покатом берегу, среди валунов, под цветущими деревьями мне совсем неуютно. И плеск волн меня раздражает. A на часах уже почти половина пятого. Около шести будет совсем темно. Нельзя ли нам отсюда уехать?
— Жаль, я так хотела устроить пикник на озере. Но можно и в другом месте.
— Давайте вернемся в Мойо.
— В моей келье в монастыре припрятана бутылка сливочного ликера.
— Поехали домой.
8
Столь резкая перемена планов показалась мне чуть ли не отсрочкой смертного приговора, и настроение мое сразу улучшилось. Все стало вдруг просто. Мы не будем бессмысленно торчать на озере, забудем этот дурацкий пикник и вернемся домой. Больше месяца я не брал в рот алкоголя, и от этой новой, неожиданной перспективы и от того, как старалась порадовать меня Пташка, я воспрянул духом. Она сказала: «Ладно, поехали», и я начал бессознательно подчиняться, вплоть до того, что выбрал — согласно ее указаниям — более короткий путь в миссию. Мне вдруг понравилось быть с ней рядом, понравилась ее оживленность, да и наша сумбурная вылазка на озеро обернулась не так уж плохо, ибо доказывала, что не только Пташка, но и я чувствовал себя как дома только в Мойо.
Мы вернулись в сумерках, и пришлось включить фару. И главная дорога, и улочки были пусты, народ ужинал. Я медленно проехал за амбулаторией и повернул вверх к церкви, точнее, к сараю, где держали мотоцикл. Сарай стоял как раз между женским монастырем и обителью, где я жил со священниками.
С треском выдвинув ногой опору, я поставил мотоцикл на место.
— Пойду первая, проверю, ясно ли на горизонте, — сказала Пташка.
Я даже не задумался: что, собственно, она имеет в виду? Решил; это просто фигура речи, проявление ее нынешней бесшабашной веселости.
Угасающий свет дня делал все вокруг призрачным, как видение: то ли оживет, то ли растает навсегда. Некоторое время фигура Пташки маячила впереди, потом исчезла.
Я ждал и, когда ожидание затянулось, стал размышлять, что делать. Но тут в одном из окон на верхнем этаже монастыря зажегся свет, и Пташка, ничего не говоря, подала мне знак подниматься.
Я повиновался, не раздумывая о том, какая цепь случайностей вела меня в тот вечер по задней лестнице женского монастыря в келью Пташки. Я вообще старался не принимать Пташку всерьез, потому что знал: иначе придется признаться самому себе, что она мне не очень-то приятна.
Она открыла и закрыла дверь так быстро, что, лишь оказавшись внутри, я понял, что она переоделась в белое монашеское одеяние и крахмальный чепец сестер из ордена Сердца Иисусова. Лампа была уже выключена. На туалетном столике горели две свечи, и столик от этого походил на алтарь, а вся комната — на сумрачную часовню.
— Шутка, — сказала она.
Люди часто называют шуткой то, что делают самозабвенно и искренне. Я не нашелся, что ответить.
— Вас кто-нибудь видел?
Я пожал плечами: какая, мол, разница?