— Поначалу я хотел поступать в Вест-Пойнт[5], — признался дядя Хэл. — А известно ли тебе, что в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году человеку в Вест-Пойнтской академии могли дать от ворот поворот, — тут он скорчил страшную рожу, — из-за «чрезмерной уродливости»?

От некоторых слов дядя немедленно впадал в бешенство.

— Те, кто называет других «преппи»[6] да «яппи»[7], сами такие, — рявкал он.

Услышав выражение «надо надеяться», он визжал как резаный, но благостно улыбался, когда при нем произносили «крылатый орешек», «каменная крошка», «рыбные палочки» или «ухват». Он громко расхохотался, когда какой-то старый плотник, глядя на его дом, заметил: «Косяки-то у слухового окошка поехали». А когда я что-то назвал «дерьмоватым», он сразу записал это слово.

— Зачем ты это сделал, дядя Хэл? — спросил я.

— Не делал я ничего, — отозвался он. — Ничего не записывал. О чем ты толкуешь?

А разве я говорил, что кто-то что-то записывал? Но вон же в кармане у него ручка и маленький блокнотик. Дядя перехватил мой взгляд.

— Это мой бумажник, — заявил он. — Я пользуюсь им как бумажником. И неужто ты не знаешь, что так глазеть неприлично. Воспитанный человек никогда ни на кого не пялится.

Но я ничего не мог с собой поделать, и он еще пуще разозлился:

— Поли, малыш, ты что же, из тех людей, кто обладает всеми свойствами собаки, кроме верности?

— Извини.

— Воспитанный человек всегда ведет себя учтиво.

На нем была бесформенная футболка «Ред сокс», лыжная шапочка с пушистым помпоном на макушке, армейские брюки с большими глубокими карманами на бедрах, вместо шнурков в ботинки была вдета бечевка.

Многие считали его наполовину индейцем; он и вправду напоминал индейца: смуглый, непредсказуемый — то ли вот-вот впадет в ярость, то ли неслышно удалится. Он не был похож ни на кого из нашей родни. Глядя на дядю Хэла, я убеждался, что нрав человека влияет на внешность, меняя его физический облик навсегда. Дядя был крупный, косматый, неистовый. Когда его приглашали на обед, он не являлся, а если приходил, то с большим опозданием, в своих обычных обносках, от него несло стойлом, а на лице и в глазах читалось: «Только попробуй пройтись насчет моей одежды!»

А если вы на такое все же решались, он ничего не говорил, но молчал так выразительно, будто насылал на вас проклятье, и тело его испускало кудрявые струйки пара. После чего он исчезал, и когда кто- нибудь спрашивал: «Где же Хэл?», в ответ обычно слышал: «Да только минуту назад был здесь».

Рано или поздно вам приходило письмо, жутко язвительное, из самых гнусных дядиных посланий: «У тебя есть все свойства мушиной личинки, кроме одного — живучести». И потом его месяцами никто в глаза не видел.

Но вот вы встречаете его снова; на нем может быть шапочка с ушами Микки-Мауса, он распевает «Меня зовут Аннетт Фуничелло» или зайчиком прыгает через шоссе № 28 неподалеку от малого поля для гольфа, остановив весь транспортный поток ради развлечения своего спутника, вернее, спутницы, смущенно хихикающей молодой особы.

Спиртного он в рот не брал. Курить бросил «одним усилием воли» и вскоре поправился на сорок пять фунтов. Он горько оплакивал смерть своего кота Дедала. А когда «Бостон селтикс» проигрывали матч, лучше было не попадаться дяде на глаза.

Званый обед, на котором он появлялся, мог закончиться куда хуже, чем просто исчезновением дяди Хэла. Не дай бог, если там оказывался гость, вызывавший у дяди инстинктивную неприязнь, вроде какой- нибудь знаменитости или миллионера, которому он уже отправил ядовитое анонимное письмо. Или человек, имевший отношение к литературе.

— Литротинктура… личинатура… литератута… литератама… Да я это слово и выговорить не могу!

Такое было впечатление, что всякий, кто пишет, публикует или продает книги, мгновенно вызывал у дяди ненависть, его враждебность порою принимала ошеломляюще странные формы. Иногда она выражалась в дурацких вопросах, а гость не сознавал, что над ним попросту издеваются. Быть может, дядя Хэл так проявляет свое расположение, думал его собеседник. Но я-то понимал, что к чему.

— А как пишется «патологический»? — спрашивал дядя Хэл у таких книжников, и многие были уверены, что слово начинается с «пата».

А то вдруг начинал без передышки сыпать именами: «Харри Мартинсон! [8] Одиссеас Элитис![9] Рудольф Эйкен! [10] Карл Гьеллеруп![11] Вернер фон Хайденстам[12]»; перечень имен бывал и подлиннее. Когда внимание всех присутствующих было приковано к нему, дядя задавал свой вопрос:

— Кто они?

Ни один из книжников не знал ответа, и дядя Хэл со смехом сообщал, что все эти люди получили Нобелевскую премию за «извините, личина-туру!».

С другими гостями он избирал иную линию поведения. Если они беседовали об искусстве, он менял тему разговора: принимался сетовать на дороговизну наполнителя для кошачьего туалета или заявлял вдруг, что не пропустил ни единой передачи «Хауди-Дуди»[13], а то неожиданно для всех вопрошал, не пора ли проявить больший интерес к будущему несчастных курдов.

— Не слышал я вашего стишка, — с набитым ртом говорил он, по-медвежьи вперевалку подходя к человеку, который только что прочел свое стихотворение, — потому что у меня во рту крекеры, мне очень нравится, как они хрустят, когда жуешь. — И уточнял: — «Печенье Униеда».

Названия вроде «Смерть сорнякам», «Конец бороде», «Хомутики из фруктиков», «Щиток между ног», «Поглотители запаха», «Снежно-матовый» и «Скотч-отодрать невмочь» он тоже любил повторять.

С помощью «Скотча-отодрать невмочь» дядя чинил свои очки, налепляя его столько, что их даже перекашивало. Он прыскал постным маслом на туфли и хвастался, как это дешево, но однажды кто-то случайно обронил спичку, и туфли вспыхнули. Майонез он покупал двухгаллонными[14] банками с надписью «Для ресторанов, больниц и т. п.». Как-то на Рождество он подарил моей сорокатрехлетней тетке куклу с треснувшей деревянной головой, уверяя, что кукла эта очень ценная.

В том же году он торжественно вручил мне щипцы для орехов. Щипцы были ржавые, но дядя Хэл сказал:

— Сделано в Германии. Самые лучшие щипцы для орехов изготовляют в Германии.

В течение трех лет дядя Хэл одевался исключительно в черное и, по чьим-то словам, носил поверх накидку. Сам я накидки не видал ни разу. Он мастерски играл в настольный теннис, бильярд, баскетбол и шахматы. Утверждал, что до тонкостей знает правила самых разных карточных игр. Выиграть у него в шашки и крестики-нолики было невозможно. Он говорил, будто однажды в Австралии, на берегу залива Карпентария, ел копченую кенгурятину. Тут полагалось выражать восхищение, потому что, стоило вам усомниться в его словах, он мог замолчать и снова исчезнуть.

Дядя Хэл не умел плавать, и однажды, собирая куахоги[15], провалился в наполненную грязью яму и едва не утонул.

— Попал в зыбучий песок, — утверждал он потом.

Он боялся пауков и резких звуков, особенно грома, а вид чужих ног, по его собственному признанию, вызывал у него омерзение. Он ненавидел сильный ветер и как-то, когда все лето бушевали ураганы, залез на крышу и выстрелил из дробовика в налетающий шквал. Мороженое — его слабость, признавался дядя и нередко ездил за пятнадцать миль от дома, чтобы купить сироп к мороженому. («А Хауард Хьюз[16] питал пристрастие к шоколадной крошке — еще одно различие между нами», — говаривал дядя Хэл.)

Кроме того, он очень любил тыкву, омары и фисташки («На фарси это слово, как тебе, конечно, известно, означает „улыбающиеся“»). Но частенько подкреплялся печеньем для собак.

У него была привычка всюду оставлять записки — он налеплял их вам на окна, подсовывал под дверь

Вы читаете Моя другая жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×