подвыпившую публику вокруг, я испытывал нечто вроде самодовольства. На вечеринках обычно наступает момент, когда кто-нибудь, наклюкавшись первым, начинает выписывать кренделя и нести околесицу, и тут я, как правило, перестаю пить, постепенно трезвею, голова проясняется, и я принимаюсь наблюдать, увлеченный развертывающимся передо мной зрелищем.

Вокруг меня люди пьяные и крикливые, люди сердитые и стремящиеся привлечь к себе внимание. Они заикаются и спотыкаются, расплескивают выпивку, жадно глотают нанизанные на зубочистки крошечные подгорелые сосиски и кубики сыра. Они утратили остатки самоконтроля и всякое представление о том, где находятся, они вопят и ловят ртом воздух. Мне это зрелище только придает сил.

Я не хотел походить на них. С растущей невозмутимостью я наблюдал за гостями. Мне казалось, что все они люди слабые и, как нередко Маспрат, охотно вредят сами себе. Неужели подобные субъекты способны вообще что бы то ни было написать? — думал я. Именно с таким мерилом я подходил к людям: способен ли человек творить? Разве могут эти люди создать что-то путное, если у них двоится в глазах?

Промелькнула леди Макс, я рванулся было за ней. Мне хотелось еще послушать ее, но она растворилась в толпе.

2

В Лондоне очень важно уйти с вечеринки домой до закрытия пивных, потому что сразу после одиннадцати улицы заполняются пьянчугами; в большинстве своем это мужчины с бледными свирепыми физиономиями, они орут что-то проезжающим мимо машинам, бредут шатаясь, готовые в любую минуту затеять потасовку. Некоторые еле плетутся, вид у них зверски голодный, грязными жирными пальцами они достают из газетных фунтиков картофельные чипсы и жадно их поедают. И по всему Лондону эти выдворенные из пивных мужчины мочатся у подъездов.

В тот вечер я долго ждал поезда метро и когда добрался до вокзала Виктория, пивные уже извергли своих завсегдатаев — пьяницы заполонили всю округу. Залитый снегом вокзал казался особенно грязным (при тусклом освещении это было бы не так заметно) и старым. Вдоль путей гулял ветер, посвистывая сквозь ограждение, шурша газетами и пластиковыми стаканчиками; он нес с собой этот сор, как несет всякую дрянь приливная волна. Газетный киоск был закрыт, но на стене все еще красовалась реклама «Ивнинг стандард», зазывная и жалкая: «Звезда телекомедий пыталась покончить с собой, смотрите фото».

В поезде, глядя на пьяных пассажиров: кто-то ест жареную картошку и сочащиеся жиром гамбургеры, кто-то кулем привалился к спинке сиденья или безвольно и устало качается вместе с вагоном, — я снова ощутил чувство, испытанное на вечеринке. Конечно, я протрезвел; но, кроме того, я был иностранцем, американцем, чужаком, бесстрастным наблюдателем. Их безысходность представлялась мне сугубо английской, свойственной именно лондонцам безмерной усталостью, особой лондонской тщетой. То была их судьба, не моя, и мне хотелось написать про нее, потому что никто больше ее не заметил. А я был совсем из другого теста.

Три остановки я предавался этим мыслям, затем, сойдя с поезда, прошел через свою станцию, грязную и замусоренную, с рваными рекламами на стенах; на чугунной ограде, на перилах от сгустившегося тумана, словно испарина, поблескивали капли влаги. Мне нравилось слышать в полной тишине собственные шаги, нравились тени, и мгла, плывшая к земле сквозь свет фонарей, и пустые двухэтажные автобусы, важно катившие по пустому шоссе.

Алисон уже легла спать. Прежде чем пристроиться рядом, я тихонько, не зажигая света, поднялся на второй этаж и какое-то время постоял в спальне мальчиков, прислушиваясь к их ровному, едва слышному дыханию; я различал аденоидное всхрапывание Уилла и тишайшие вздохи Энтона. Мальчики лежали неподвижно, будто два легких поплавка, покойно, без усилий застывших на поверхности моря — моря сна. Стараясь не разбудить их, я поцеловал каждого в щеку; несмотря на холод в комнате, лица их были теплыми, от дыхания на оконном стекле перьями запушилась изморозь.

Раздевшись в темноте, я тихонько забрался в постель к Алисон. Она приникла ко мне и вздохнула; под одеялом было тепло и уютно. Чтобы побыстрее заснуть, я стал шепотом перебирать главы моего незаконченного романа — по номерам и названиям, которые пока что знал только я. Глав к тому времени набралось одиннадцать, но я заснул уже на восьмой.

Ночи в Лондоне тихие и промозгло-холодные; да еще тьма — как в подводной лодке. Мне приснилось, что меня душат, я в ужасе проснулся, и мне почудилось, что я парю в этом темном стекловидном безмолвии. Ощущение было такое, будто все мы плывем в нашем доме сквозь лондонские ночи, что ночь здесь подобна морскому валу, и мы, извиваясь, движемся сквозь него, как пловец, подныривающий под волну. Я обожал сон, а вот утро приносило ощущение беспорядка, каким-то образом связанное с зимней утренней тьмой — ведь мы просыпались и одевались в темноте, — со звяканьем молочных бутылок и ящиков, передвигаемых молочником в своей тележке; то был единственный доносившийся с улицы звук, но в нем не было ни строя, ни лада.

— Ты так поздно вчера вернулся, — сказала Алисон. — В котором часу?

— В одиннадцать с чем-то, — ответил я, сам не понимая, зачем лгу. Если бы я признался, что пришел после полуночи, она все равно не обратила бы на это особого внимания.

Алисон, однако, молчала. Казалось, мысли ее были далеко. Я ощутил ее скрытое неодобрение и перешел к обороне:

— Ничего интересного там не было. Обычная скучища. У Гастона получил немного деньжат, и мы с Иэном пошли на презентацию книги.

Алисон ничего не отвечала.

— Прием устроила та зануда-американка, что пишет про дома Нэша.

Она пропустила мои слова мимо ушей.

— Мальчики допоздна засиделись вчера за уроками, — сказала она. — Почему им столько задают? Я намерена жаловаться.

— Не надо, мама, — попросил Энтон.

— Только нам нагорит, — добавил Уилл.

— Вон мать Джереми пожаловалась, а Таунсенд рассказал об этом в классе, и Джереми подняли на смех.

Примостившись у стола, они быстро поедали хлопья с молоком. В одинаковых школьных брюках и мятых курточках, с взъерошенными волосами, они выглядели если не измученными, то уж точно задерганными. Ели быстро, нервно, без всякого удовольствия — просто совали в рот ложку за ложкой; потом вскочили, объявив, что им пора идти, а то опоздают.

— Я провожу вас до автобусной остановки, — предложил я.

— Когда ты вернешься, я уже уйду, — сказала Алисон. — Так что попрощаемся прямо сейчас.

Она поцеловала меня, пока мальчики надевали ранцы.

Утром всегда стояли шум и суета, а мне требовалась тишина, чтобы дом принадлежал мне одному. Хотелось всех их поскорее выпроводить. Я не могу сесть за работу, пока не останусь один.

На остановке Уилл спросил:

— Ты социалист?

— Я не хожу на выборы, — объяснил я. — Американцы в Англии голосовать не имеют права. Я всего лишь наблюдатель.

— А мама поддерживает лейбористов, — сказал Энтон. — И я тоже.

— Он это и мистеру Фитчу разболтал, — сказал Уилл.

— Не твое дело, — бросил Энтон.

— Можно быть и социалистом, но вот если ты догматик… — начал я.

— А что такое догматик? — спросил Уилл.

Энтон слушал молча, словно ему гордость мешала спросить об этом самому.

— Что-то вроде «негибкий, прямолинейный».

— Мистер Бил — негибкий, прямолинейный.

Вы читаете Моя другая жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату