Тогда я застонал, сначала тихо, потом громче, ненавистным и неизбежным человеческим языком. «Мама, мама, мама»,- стонал я, подражая интонации плачущего ребенка – в расчете пробудить жалость в том, кто бы меня услышал. И призывая на помощь в течение двух часов, я поклялся, если только выживу, сохранить до конца свою тайну и не дать в руки врагам на растерзание и глумление последний клочок моей родины – мое прекрасное тело.
Вошла Вероника. Она заметно похудела, и взгляд ее, очищенный от любви и обиды, был ясен и равнодушен.
– Воды! – прохрипел я.
– Если вы больны,- сказала Вероника,- вам надо раздеться и смерить температуру. Я вызову врача. Вам поставят банки.
Врач! Банка! Раздеться! Не хватало еще, чтобы она трогала мой лоб, прохладный, как комнатный воздух, и щупала раскаленными пальцами несуществующий пульс! Но, поправляя подушку, Вероника брезгливо отдернула руку, прикоснувшуюся ко моему парику. Должно быть, мое тело возбуждало в ней, как в прочих людях, лишь одно отвращение.
– Воды! Христа-ради воды!
– Вам сырой или кипяченой?
Наконец она ушла и вернулась с графином. И протирая запыленный стакан с той задумчивой медлительностью, которую я принял бы за месть с ее стороны, если бы не знал, что она ничего не знает, Вероника сказала:
– Я ведь на самом деле любила вас, Андрей Казимирович. Мне понятно: это была любовь – как бы вам объяснить? – любовь из жалости… Жалость к одинокому искалеченному человеку, простите за откровенность. Но я пожалела вас настолько… не замечать… физические изъяны… Вы мне казались, Андрей Казимирович, самым красивым человеком на земле… самого… человека. И когда вы так жестоко посмеялись… Покончить с собой… Любила… не скрывая, скажу… достойный человек… Опять полюбила… А теперь даже благодарна… Полюбила… Человека… Человеческим… Человечность… как человек человеку…
Вероника наполнила стакан и вдруг поднесла его к самому моему рту. Мои вставные зубы стучали о стекло, но я не решался принять эту жидкость внутрь: меня поливать требуется, как цветок или яблоню – сверху, а не через рот.
– Пейте же, пейте! – настаивала Вероника.- Вы же просили воды…
Отбросил, рванулся и, чувствуя, что пропадаю, сел. Вода текла изо рта на диван. Мне удалось поймать несколько капель в подставленную сухую ладонь.
– Дайте графин и уходите,- приказал я со всей твердостью, на какую был способен.- Оставьте меня в покое! Я сам напьюсь.
Из глаз Вероники ползли длинные слезы.
– За что вы меня ненавидите? – спросила она.- Что я вам сделала? Вы сами не приняли моей любви, отказались от жалости… Вы просто злой, нехороший, вы очень плохой человек, Андрей Казимирович.
– Вероника! Если еще осталось у вас хоть несколько капель жалости, уйдите, прошу вас, умоляю, уйдите, оставьте меня одного.
Она вышла, согнувшись. Тогда я расстегнул рубашку и сунул графин за пазуху – горлышком вниз.
4
Бегогня и суматоха в природе. Все в нервозе. Торопливо лезут листья. Отрывисто поют воробьи. Дети спешат на экзамены в школы и в техникумы. Голоса нянек на дворе визгливы, истеричны. И воздух – с душком. Повсюду – в небольшой дозировке – растворен запах Кострицкой. Даже кактусы на подоконнике по утрам пахнут лимоном. Не забыть – перед отъездом кактусы подарить Веронике.
Боюсь, последняя болезнь меня доконала. Она не только сломила тело, но искалечила душу. Странные желания порой посещают меня. То тянет в кино. То хочется сыграть в шашки с мужем Вероники Григорьевны. Говорят, он отлично играет в шашки и шахматы.
Перечел свои записки и остался недоволен. Здесь в каждой фразе – влияние чужеродной среды. Кому нужна эта болтовня на местном диалекте? Не забыть и сжечь перед отъездом. Ведь людям я не собираюсь показывать. А наши все равно не прочтут и ничего обо мне не узнают. Наши и не залетят никогда в такую несусветную даль, в такую дичь.
Мне все труднее становится припоминать прошлое. От родного языка уцелело только несколько слов. Я даже думать разучился по-своему, а не только писать и говорить. Что-то прекрасное – помню, а что именно – сам не знаю.
Иногда мне кажется, что у меня на родине остались дети. Этакие пышные кактусята. Не забыть отдать Веронике. Теперь они, должно быть, большенькие. Вася ходит в школу. Почему в школу? Он – уже взрослый, солидный. Стал инженером. А Маша вышла замуж.
Господи! Господи! Я, кажется, становлюсь человеком!
Нет! Не для того я мучился тридцать два года, не для того страдал зимою без воды на жестком диване. Зачем было выздоравливать, если не с единственной целью: как станет тепло – укрыться в тихое место и умереть без скандала? Только так и можно сберечь, что еще осталось.
Все готово к отъезду: плацкартный билет до Иркутска, бидон для воды, изрядная сумма денег. Почти вся зимняя пенсия на сберкнижке хранится. Не тратился ни на шубу, ни на трамваи-троллейбусы. За все это время в кино не был ни разу.
А за квартиру бросил платить уже третий месяц. Всего – 1657 рублей.
Послезавтра, когда улягутся, уйду незаметно из дому – в такси – и на вокзал. А там ту-ту! и поминай, как звали. Леса, леса, зеленые, как тело матери, примут и укроют меня.
Уж как-нибудь доберусь. Частично лодку нанять. Примерно 350 километров. А все по реке. Вода под боком. Хоть три раза в день обливайся.
Яма была. Разыщу. Мы яму пробили, когда упали. Обложить дровами. Можжевельник – что порох. Усядусь в яму, развяжусь, распояшусь и стану ждать. И чтоб ни одной человеческой мысли, ни одного слова на чужом наречии.
А как начнутся заморозки и пойму, что время приспело,- одной спички хватит. Ничего не останется.
Но до этого будет долго. Будет много теплых, много добрых ночей. И в летнем небе – много звезд. Какая из них? – неизвестно. Буду на все смотреть – вместе и поочередно – смотреть во все глаза. Какая-нибудь да моя.
– О Родина! ПХЕНЦ! ГОГРЫ ТУЖЕРОСКИП! Я иду к тебе. ГОГРЫ! ГОГРЫ! ГОГРЫ! ТУЖЕРОСКИП! ТУЖЕРОСКИП! БОНЖУР! ГУТЕНАБЕНД! ТУЖЕРОСКИП!
БУ-БУ-БУ!
МЯУ-МЯУ!
ПХЕНЦ!