остановился. Саша немедленно ворвался в паузу:
– Выпьем за тапиренка! Как его – чепрачный? За чепрачного тапиренка! Ура!
Мы выпили по нескольку рюмок подряд. Старик быстро хмелел, и чем больше он хмелел, тем чище, тем интеллигентнее становилась его речь. Он уже больше не употреблял «слово-ер». Заложив ногу на ногу, вертя головой от Саши ко мне, он, понизив голос, быстро и очень внятно говорил:
– Никто из нас не знает, что скрыто в душе у другого. К примеру, наш с вами откровенный разговор есть не что иное, как безумие, самоубийственное срывание одежд. Но если вы сорвете на улице одежду в буквальном смысле слова – вас отведут в милицию, оштрафуют, общественное порицание вынесут – и только! А откровенность, срывание одежд душевных – недопустимо! Как знать, а вдруг какое-то мое слово, какая-то идея уязвит вас в самое сокровенное, самое больное место, вопьется настолько сильно, что вырвать эту ядовитую занозу можно только ценой жизни моей?! И вы ринетесь убивать меня – спасать себя! А кто и что может воспрепятствовать вам? Или любому, другому, третьему? Кто из нас знает, сколько весит вражда, которую кто-то испытывает к нам? И чем она вызвана? Неловким словом, манерой закусывать, формой носа? Кстати, – он повернулся ко мне, – вы не еврей?
– Нет, – ответил я, трогая нос. – А что, похож?
– Да, есть что-то. Вот они, евреи, – мудрый народ. Они живут в страхе. И не в страхе Божием, а в страхе людском. Они каждого рассматривают как возможного врага. И правильно делают. Что может быть страшнее человека? Зверь убивает, чтобы насытиться. Ему – зверю – наплевать на честолюбие, на жажду власти, на карьеру. Он не завистлив! А вот мы – можем ли знать, кто жаждет нашей смерти, кого мы, сами не зная о том, обидели? Обидели самым существованием своим? Ничего мы не знаем…
– Звери из-за самок насмерть дерутся, – сказал Саша.
Геннадий Васильевич двинул бровями:
– Это статья особая. Это – инстинкт продолжения рода. В зверях есть мудрость и простота: они не влюбляются. А вот человек… Стоит человеку влюбиться – и он готов на любую подлость, на любое преступление. Недаром римляне говорили: «Фемина – морс аниме» – «Женщина – смерть души». Но я не об этом. Я спрашиваю вас, Саша, и вас, Анатолий: вы уверены, что среди ваших знакомых и друзей нет таких, которые могут вас убить? Я о себе скажу, что не уверен! А смерть… вы молоды, вы о ней не думали, а я – я старик. Я лежу ночью вот на этом самом диване – посмотрите на него, у него деревянная спинка, – ворочаюсь с боку на бок, толкнусь локтем о дерево и сразу: «Вот так будет и в гробу – дерево рядом, дерево сверху, дерево, дерево!…»
Он перевел дух; голова его чуть заметно тряслась.
– И ничего нельзя предусмотреть. Ничто не поможет: ни осторожность, ни одиночество – ничто! И напрасно они спорят, толкуют, суетятся…
– Кто «они», Геннадий Васильевич? – спросил я.
– Эти вот – щелкоперы, – устало ответил старик.
Он встал, качаясь, и отдернул серую занавеску: вдоль всей стены протянулись стеллажи с книгами. Пестрые, переплетенные в цветистые ситцы писатели ворвались в комнату, как татарская орда, в клочья разорвав видимость благополучия, обманчивое спокойствие мещанского уюта, а с ними – скрипучие, громоздкие арбы философских систем, кривые зеркала сабель самоанализа, тупые тараны вселенского пессимизма, жеребцы цивилизации с желтой пеной человеконенавистничества на оскаленных мордах, вдребезги, всмятку, в лепешку топчущие седобородых евангелистов, возносящих к равнодушному потолку распадающиеся в атомную пыль заповеди…
– Все друг друга в ложке воды утопить готовы, – вздохнул Чупров, разливая остатки водки.
…Мы шли с Чупровым по пустым улицам. На перекрестках маячили постовые, во всю силу горели неоновые вывески продмагов, каблуки резко и звучно стучали по тротуару, но даже этот стук, обычно так нравящийся мне, сейчас не радовал. До Дня открытых убийств оставалась ровно неделя.
VI
Восстать – не посметь, уйти – не суметь,
И все одинаково, право:
Что выйдет солдату – бесславная смерть
Или бессмертная слава.
Я перестал ходить на работу. Я позвонил в редакцию, сказал, что болен. Я валялся на постели, слонялся по комнате и часами рисовал профили на оберточной бумаге, в которой приносил из магазина колбасу.
За все время у меня был только Володька Маргулис, который сразу, как пришел, задал мне дурацкий вопрос: «Зачем им все-таки понадобился этот Указ?» «Им» – это правительству. Я промолчал, и он, обрадовавшись, что я никаких своих суждений не имею, стал объяснять мне, что вся эта чертовщина неизбежна, что она лежит в самой сути учения о социализме.
– Почему? – спросил я.
– А как же? Все правильно: они должны были легализировать убийство, сделать его обычным явлением, поэтому и не объясняют ничего. Раньше объясняли, агитировали.
– Ты чушь порешь! Когда?
– В революцию.
– Ну, это ты загнул. Революция не так и не для того делалась.
– А тридцать седьмой год?
– Что тридцать седьмой?
– То же самое. Полная свобода умерщвления. Только тогда был соус, а сейчас безо всего. Убивайте – и баста! И потом, тогда к услугам убийц был целый аппарат, огромные штаты, а сейчас – извольте сами. На самообслуживании.