глиной с кизяком, большое окно с видом на Нанда-Деви, самую высокую гору Индии.
– Переселяйся, когда хочешь, – сказал Старец.
Я онемел.
Жизнь – тайна, пусть ею и остается. Нить моей жизни была в той же руке, что поддерживает на узком карнизе лунатика, не давая сорваться.
«Когда ученик готов, появляется учитель», – говорят индийцы, имея в виду гуру, но так же можно сказать и о любви, о новых местах, о событиях. Бесполезно искать причины, гоняться за фактами и объяснениями. Мы сами – лучшее доказательство того, что существует нечто непостижимое. Существует истина помимо фактов и, продолжая упорно это отрицать, мы утрачиваем половину жизни, вместе с той особой радостью, которую дарит нам присутствие тайны.
Было уже поздно. Нам с Анджелой снова предстоял путь через лес до самого мандира; мы так спешили, что даже толком не поблагодарили хозяина.
«Скорей, скорей!» – торопил я Анджелу. Перед тем, как спуститься к поляне, мы бросили еще один взгляд на горы. Солнце уже село, но Божественный Живописец как раз наносил последний теплый розовый мазок на вершины ледников, а ущелья уже заливала холодная мгла. Мы проделали обратный путь почти бегом, не чувствуя под собой земли, будто слегка опьянели или только что сошли с борта судна. Всю дорогу говорили без умолку.
А поговорить нам с Анджелой было о чем! Она проявила великодушие и благородство. Сорок лет я делил с ней многоцветие жизни и почти все свои большие радости. Но теперь задуманное резко отличалось от всего, что было раньше; это путешествие мы не могли совершить вдвоем, и она это знала. Ее, как и меня, тронули строки из Аттара, которые Старец, прощаясь, процитировал как благословение:
Мы вернулись в Дели, и она улетела во Флоренцию. С какой стороны ни глянь – это была настоящая разлука. Анджела вернулась к жизни, которая была привычна для нас обоих, ну а я отправился навстречу новой жизни, о которой я даже не знал толком, есть ли она. Но надо было попытаться. Без спешки, не ограничивая себя временем и сроками. Врачи, лекарства, целители и чудеса меня больше не интересовали. С системами лечения – эффективными и не очень – было покончено. Теперь я искал другого. Как отец Соголь в аллегорическом рассказе Рене Домаля «Гора Аналог», «я не хотел умирать, не разобравшись, зачем жил». Я должен был отыскать в себе зерно будущего покоя, которое потом смог бы носить с собой повсюду, зная, что оно теперь прорастет на любой почве.
Нормальная повседневная жизнь была теперь для меня спрутом с тысячью щупалец. Мне никак не удавалось от нее убежать. Голова моя, прежде постоянно занятая новыми идеями, новыми надеждами, никогда не была свободной и поэтому никогда не была готова к тому, чтобы вместить себя что-то поистине большое. Во Флоренции Анам был бы еще более нелеп и смешон, чем тот, кого он заменил. И в первую очередь он не подходил мне, уже не имеющему ничего общего ни с прежним Тициано, ни с Анамом из ашрама. Но кто же я на самом деле?
«Санньясины», уходя из суетного мира, отсекают все привязанности, обрывают все связи, «умирают» для своего прошлого, и поэтому поселяются как можно дальше от всего, что когда-то было частью прежней жизни – от семьи, работы, друзей. Я еще не дошел до этой точки и, сказать по правде, этого не хотел, но мне было нужно отрешиться от своего прежнего мира. Мне необходимо было попытаться совершить это путешествие в одиночку. И ржавые ворота в лесу, возможно, были просто видимым входом в незримое.
Я остался в Дели дней на десять. Купил солнечную панель, аккумулятор с преобразователем для ноутбука, на котором собирался писать. Запасся едой и благовониями. Из Чанг-Май мне прислали отборного чая «улонг». Потом я вновь и вновь обошел весь дом, чтобы кое-что взять с собой «для души». Я выбрал «танку» из Дхарамсалы с изображением Будды Исцеляющего, маленькую современную бронзовую фигурку Миларепы и старинную китайскую фигурку Будды Странствующего, как я его назвал, ту, что была со мной в Нью-Йорке. Не забыл я и китайский чайник, сделанный в провинции Исинь не меньше ста лет назад, и две маленькие пиалы из тончайшего белого фарфора. Из книг я выбрал Упанишады, «Гиту» и несколько сборников стихов, по большей части индийских.
В Алморе, где я провел в старом колониальном «люксе» последнюю ночь в «Деодарз», я купил медную посудину, чтобы фильтровать воду. Поскольку спать я собирался прямо на деревянном полу, были куплены ковры и толстые шерстяные одеяла, сработанные пастухами «ботхиа», живущими на индийских склонах Гималаев.
Когда мой багаж выгрузили возле мандира и носильщики, взвалив его на плечи, двинулись в лес, я живо представил Лао-цзы. Вот он, сидя на буйволе, выезжает за пределы Поднебесной через Нефритовые Ворота, чтобы навеки затеряться в Гималаях.
С тех пор как в землях, известных сегодня как Индия, Тибет, Непал, Китай и Пакистан, поселились люди, эти далекие, незапятнанно белые вершины, носящие санскритское имя «обитель снегов» («хима» – снег, «алайя» – обитать), воплощают в себе стремление человека к Божественному.
Там, за облаками, на ледяных вершинах, недоступных для простых смертных, люди чувствовали присутствие всего того, чего не хватало в их жизни. Удаленность этих гор, их чистота заставляют верить, что там скрывается то, чего не найдешь на равнине: ответ на экзистенциальные потребности человека. «Сома», трава бессмертия, росла на скалах Гималаев. Парвати, идеальная супруга Шивы (а в символическом плане – и наша «общая супруга»), родилась там, наверху ее называли «дочь гор». На горных вершинах спрятаны сокровища творения, секреты могущества, мудрости и покоя, которые достижимы лишь для немногих ценою изнурительных усилий и долгих поисков. Им дано понять их самим и затем передать другим, так же упорно ищущим.
Гималаи – средоточие легенд, источник жизни и познания. Там рождаются все великие, священные реки Индии. Там жили риши, которые создали Веды. У подножия Гималаев Вьяса написал «Гиту» и «Махабхарату», этот свод древней, но ценной до сих пор философской, политической и психологической мудрости, принадлежащий не только Индии, но и всему человечеству.
Из века в век «санньясины» поднимались на ледяные вершины – не для того, чтобы завоевать, покорить горы, как это делают западные люди, а для того, чтобы горам покориться. При этом они знали, что это путешествие в один конец и возврата нет. Перед этим они порывали с прошлым, сжигали все мосты, связывавшие их с миром. Им некуда было возвращаться – разве что к Себе, к Атману.
Этот путь к вершине – теперь, возможно, и мой – превращался в аллегорический ритуал отрешения от материального мира и приобщения к другому миру, вожделенному миру духа.
Шагая за носильщиками вверх по лесной тропе, я боялся только одного: вдруг что-нибудь окажется не таким, как в прошлый раз. Я вошел в ворота, миновал деревья – стражей у входа. Нет, все в порядке, все на месте, застывшее и молчаливое. А вот и фигура Старца показалась вдалеке. Только лая собаки не слыхать.
– Ее съел леопард, – пояснил Старец, идя ко мне навстречу. – Сколько я уже собак вот так потерял. Этому псу хоть повезло, четыре года прожил. Жаль, конечно, но что поделаешь, леопарду ведь тоже есть надо.
По-видимому, он был не особенно огорчен.
Я тут же вступил в права владения своим убежищем, поднялся повыше, чтобы оттуда полюбоваться закатом, а потом принял приглашение Старца и при свете керосиновой лампы мы поужинали овощным супом в его чудной комнате.
Горы за окном уже потухли, зато на картине Брюстера, продолжали излучать из серой рамы свое мягкое сияние. Старец вернулся к разговору, начатому при моем первом посещении. Он был отменным рассказчиком и начал с притчи.
Приходит как-то раз ученик к гуру и говорит ему, что больше всего на свете хочет правды. Без лишних слов учитель хватает его за шиворот, окунает головой в ручей и держит, пока бедняга не начинает задыхаться. Тогда он его вытаскивает.
– А теперь скажи мне, чего ты хотел больше всего, когда захлебывался?
– Воздуха, – еле слышно отвечает тот.
– Прекрасно. Вот когда будешь так нуждаться в истине, как в воздухе, тогда ты готов к учебе.
А готов ли я?