ими: прямые, как стрелы, они были похожи на чёрные косы феи. В общем, я вдоволь уже наработался и когда взошла кукуруза, схватился за голову: нужно было её окучивать, а я, к стыду своему, терпеть не мог мотыги. Нечего, думаю, делать: повязывай платком голову, подставляй затылок солнцу и работай, как дурак! Нет уж, увольте!
Между тем, дорогой мой папаша Амброла не пожалел целого мешка лобио, пожертвовал его кузнецу и заказал для меня небольшую мотыгу. Уважил, значит, дитё своё! Мотыга на самом деле получилась такая славная, что будь у неё ноги, ей-богу, не стала бы ждать, когда за неё возьмётся работник, а сама, приплясывая, побежала бы в поле.
Словом, взвалив её на плечо и, спотыкаясь на ровном месте, я побрёл за отцом в горы.
Когда мы пришли на поле, солнце стояло уже высоко и вовсю поливало вокруг своими палящими лучами.
Мы разулись, сложили под яблоньку наши каламани и, закатав полы брюк и повязав головы платками, принялись за работу.
Отец, перед тем как взмахнуть мотыгой, перекрестился.
— Видишь, сынок, — обратился он ко мне, — если два кукурузных ростка так близко выросли, то один, который похуже и пощуплее, надо срезать, чтобы дать другому ростку пышно распуститься, понятно?
Не успел я ещё, как следует, освоиться, а беспощадная жара уже изнурила меня. Я почему-то сразу так устал и разозлился, что не мог даже рукой шевельнуть. «Эх, — думаю, — что было бы, если б эту проклятую кукурузу не приволокли в своё время из Америки! Как назло, всякой пакости понатаскали оттуда!» — Так я злился, а мотыга моя оставалась без дела. Зато мотыга моего папаши резво вгрызалась в землю и переворачивала пласт за пластом. Отец пыхтел, не глядя в мою сторону, лишь изредка бросал на меня косые взгляды.
— Ну что, лодырь, не стыдно тебе стоять? — спрашивал он, а мотыга его по-прежнему рыхлила землю.
Солнце так нещадно опалило мою голову, словно в затылок мне кто-то всадил шило.
— Давай уйдём, отец, — сказал я ему, — солнце кусается, наверное, ливень будет.
— Ты у меня не сахарный, не растаешь. Давай, работай! — рассердился отец. — И знай: кто не кланяется земле, того земля не любит, и не получит он от неё ни вот столечко добра, понятно? Пока не лёг в землю, надо выжать из неё как можно больше. За это она на тебя не обидится, наоборот, долго жить будешь. Но она суровая, пока её мотыгой не взрыхлишь, ничего от неё не получишь.
И я начинаю её долбить и долблю до тех пор, пока у моей мотыги не отваливается рукоятка.
— Ай! — нарочно с испугом кричу я, бегу к яблоне, беру лежащие под ней топор и железный колышек и кое-как приделываю рукоятку.
Потом снова сердито долблю землю, и рукоятка снова отлетает. Теперь я ищу колышек в комьях взрыхлённой земли, с трудом нахожу и вновь приделываю. Мотыга по-прежнему пускается в дело, и вот снова летит к чёрту хилый кукурузный росток, чтобы крепкому было просторнее. Эх, неполноценному лучше не жить на свете, чтобы-то там ни было — кукуруза это или человек!..
Наконец, когда рукоятка стала отваливаться слишком часто, отец не выдержал и сказал:
— Давай её сюда, я сам приделаю, вижу тебя это забавляет, тебе лишь бы дурака валять.
И он так крепко приделал её, словно припаял. Однако ему пришлось прилаживать её и во второй, и в третий раз. Тут уж он не на шутку разозлился.
— Давай-ка поменяемся. Я справлюсь и с твоей мотыгой.
Но зато я не справился с отцовской. Уж больно тяжёлая! Несколько раз я помахал ею, потом бросил в сторону.
— Ты что, и эту испортил? — встревожился отец.
— Не могу больше! Не мо-гу! Хоть убей! — заявил я решительно.
— Да! — опечаленно протянул отец. — Ты, я вижу, совсем не хочешь мне помочь.
— Разве ты не знаешь, что если впрячь вола и телёнка в одно ярмо, телёнок сразу околеет? Или ты решил меня убить? Не умею я окучивать, и всё тут!
— Да что здесь уметь-то? Не хочешь — вот и весь сказ. Ладно, ступай домой! Раз с мужским делом не справляешься, помоги матери. Да чего ты глаза вылупил? Ступай, тебе говорят! Ну? Чего рот разинул?
Я медленно надел каламани, перекинул свою мотыгу через плечо и бегом спустился по тропинке. Рукоятка, как это ни странно, ни разу не отлетела, и я в целости и сохранности донёс мотыгу до дому.
Через неделю отец снова потащил меня с собой. День был пасмурный. А рукоятка намертво была приделана к мотыге.
Поработав, на мой взгляд, достаточное количество времени, я схватился за живот и стал тихонечко постанывать.
— Что с тобой? — удивился отец.
— В животе так режет, словно кто-то там кинжалом ворочает. Ой, мамочка!
— Отчего же это твой живот не болит, когда вы с Кечошкой дурака валяете? — грустно спросил отец.
— Это всё из-за мотыги. Да и в конце концов, — обозлился я, — что это я, как Амиран к скале, привязан что ли к этой проклятой земле? Пойду, займусь каким-нибудь другим делом. Как будто я женился на этой мотыге!..
— Пожалуйста! Только в рот никому не смотри. А так — делай что хочешь! — послушно согласился со мной отец.
Вечером он рассказал о моих проделках матери.
— И в кого только этот телёнок уродился? — заволновалась мама.
— Наверное, в кого-нибудь из твоего рода, — беспечно ответил отец. — У нас таких не было.
— Чтоб ты язык свой проглотил! — огрызнулась мама. — Не успокоишься, пока не укусишь меня! А сам прекрасно знаешь, что это я из тебя человека сделала. Если бы не я, ты был бы таким же, как и он!..
Когда я делал что-то хорошее, то родители, оба в отдельности, хвастались: — На меня, мол, похож. А теперь вдруг запели по-другому!
В то лето Кечошка ходил со своим отцом в горы, помогал ему в работе, и я был совсем один. Я забирался в беседку из виноградных лоз, где в детстве часами просиживал с дедом, и досыта отлёживался на сплетённой бабушкой подстилке. Что ещё оставалось делать? Днём я спать не любил, для этого мне и ночи вполне хватало. Лишь однажды сон незаметно подкрался ко мне, да и то ненадолго. Чёрная наседка Лукии, перейдя в наш двор, подошла ко мне и с ожесточением стала клевать мои ногти. Она, дура, приняла их за кукурузные зёрна. Я вскочил, как ошалелый. Но наседка так озверела, что я с трудом оторвал её от себя, а она чуть не сломала себе клюв о мой ноготь на большом пальце. Знаю, многие не поверят этому, но клянусь богом, что история эта — истинная. Ибо трудно даже представить себе, какие голодные куры водились у Лукии. Хорошо ещё, ночь выручала, когда они спать заваливались, иначе, ей-богу, они могли выклевать глаза своему хозяину.
Словом, избавившись от озверелой от голоду курицы, я снова повалился на подстилку. Солнце уже перекатилось с одной горы на другую, а я всё лежал и лежал. Отец, глядя на меня скорбными глазами, безнадёжно махнул рукой, ничего, мол, из него не выйдет! Мои княжеские замашки замечала и мама, но и она предпочитала молчать. У матери глаза зоркие, как у ястреба, но пороков своего великовозрастного дитяти она не видела. Вот я и жил припеваючи, катался как сыр в масле.
Однажды отец решил поговорить со мной:
— Не пора ли, сынок, за ум приниматься? Ты ведь не тыква, чтобы расти лёжа? Разомни ноги, иначе паук соткёт на тебе паутину. И о чём только ты думаешь!
— О том… за какое ремесло мне взяться, — ответил я. — Разве ты не сам меня учил: семь раз отмерь, один отрежь. Подожди немного, надумаю чего-нибудь, — обещал я ему.
В самом деле, выбрать ремесло — дело сложное.
Я потратил на это около двух лет, однако так ничего и не надумал. Стать сапожником? — Горб вырастет. Кузнецом? — Но для этого нужна большая физическая сила. Парикмахером быть не годится — все над ними надсмехаются. Мясником? — Фу! Руки всё время в крови, да и тяжело нести на себе бремя грехов от убийства скотины. Пойти в ученики к каменщику? — Чтобы всю жизнь таскать тяжёлые камни и раньше времени согнуть молодую спину? Эх, хорошо бы на свирели играть — да таланту нет. Может быть, стать лучше столяром? Стоп! Отец-то мой тоже ведь знаком со столярным делом, а что толку? Лучше всего быть лудильщиком, но в этом ремесле признанные мастера лезгины, не стану же я с ними конкурировать! Так, как же быть? Не заняться же мне на самом деле мелкой торговлей? Словом, ничего достойного себе я не выбрал, а стал преспокойно ждать подарка от судьбы.
Мне помешали размышлять в виноградной беседке, и я вспомнил добрую старую пословицу: лучше бить баклуши стоя, чем сидя. Вот и стал я по-прежнему слоняться по окрестностям. Но и из этого ничего путного не вышло. По всей деревне на земле, кроме навоза и всяких нечистот, ничего другого не было.
Но чем больше я слонялся без дела, тем больше радужных мыслей возникало у меня в голове, и сердце моё переполнялось новыми радостными надеждами.
Хотя я и поп Кирилэ издавна воспылали друг к другу ненавистью, однако оба мы молились одному и тому же идолу — прекрасной Гульчине. Теперь Гульчина красотой своей затмевала солнце и, заигрывая со звёздами, вызывала зависть луны. Она училась в Они и каждую субботу приезжала на лошади в деревню. А я, ожидая её появления, каждую божью субботу как столб вытягивался у моста. Потому, что за один только взгляд её я готов был отдать весь мир. Мне казалось, что Гульчина тоже не совсем ко мне равнодушна. Завидев меня издали, она торопила лошадь. Я же каждый раз делал вид, что встречаюсь с ней совершенно случайно и почтительно здоровался. Гульчина останавливалась возле меня и с любопытством расспрашивала про житьё-бытьё в деревне. Здесь уж я был мастак, и если я терпеть не мог копошиться в земле, то вряд ли кто другой мог так трепаться, как я. Слушая меня, Гульчина так улыбалась, словно вкрадывалась мне в душу. Но так как она торопилась домой, то всегда просила меня, чтобы я встретился с ней на другой день у родника с Кислой водой. Я же с раннего утра жил этой встречей. И не успевало солнце взойти, как я был уже на месте. Пока Гульчины не было, я слушал ласковое журчание родника, а потом, когда она приходила, — серебристый смех моего ангела. Ангел же заставлял меня по нескольку раз пересказывать одно и то же и записывал всё рассказанное мною в толстую тетрадь. Мне так хотелось узнать, что это она там пишет, но я не осмеливался спросить её. При прощании Гульчина так тепло улыбалась мне, что одной этой улыбки мне хватало до следующей субботы.
Я по несколько раз в день щупал у себя под носом: не пробиваются ли усы? Кечо дал мне дельный совет: побрейся, мол, сразу вырастут. Я обрадовался, но не найдя бритвы, схватил тесак и провёл им под носом. Правда, я слегка порезался, но всё же возблагодарил бога и подумал: ведь ничто на свете не обходится хотя бы без капельки крови. А торопился я с усами потому, что наших усатых юношей уже женили. Вот и мне хотелось иметь усы и жену, а женой — солнце Сакивары — Гульчину. Ну и что ж с того, что Гульчина была красавица, образованная и богатая? Разве мало наслышался я в детстве сказок о том, как крестьянский сын женился на царевне? Велика важность, если б моей женой стала поповская дочка! К тому же я, кажется, ещё и нравился Гульчине. Нет, она мне ничего не говорила, я просто сам догадывался об этом. Иначе зачем же ей хотелось бывать со мной? Когда я думал об этом, в глазах у меня рябило и весь мир казался мне наполненным счастьем и любовью. Если бы у меня были крылья, я бы, наверное, взлетел в небо от радости.
А между тем, сакиварцы то и дело твердили отцу:
— Амброла, дружище, куда ты это только смотришь? За твоим парнем нужен зоркий глаз. Ведь у доброго хозяина и собака не остаётся без дела столько времени!
Соседки жалели мою маму:
— Эх, бедная Элисабед! — сокрушённо покачивали они головами, — кто, кроме матери, сможет терпеть такого бездельника!
Однажды мы с Кечо собрали маленьких ребятишек на широкой полянке перед кузницей. Натравив друг на друга двух дурачков, мы стали в сторонку. Малыши дрались, рвали друг на друге рубашки, а мы с Кечо гоготали. Больше всех орал я.
Вдруг, откуда ни возьмись, появился отец. В руке он держал длинную палку. Увидев палку, я испугался.
— Ты что это делаешь, балбес? — спросил он меня, сдвинув брови.
— Да так… ничего…
— Детишек друг на друга напускаешь и забавляешься?
— Они сами подрались, я их разнимаю… не веришь — спроси Кечошку.
— Лиса свой хвост в свидетели приводит! А ну, пошёл домой, там я с тобой поговорю!