логических формализмов, невыразимости истинности формальными средствами и т. п. (Гедель, Тарский, Чёрч) — были доказаны за рубежом. Пикантность ситуации при этом состояла в том, что сами эти теоремы объективно служили обоснованию тезиса о действительных (а не декларативно провозглашаемых!) возможностях диалектического подхода в логике, т. е. того, на чем голословно настаивали сторонники «диалектической» логики, эти хранители идеологической девственности «советской философии». Неклассическое же учение Н.А. Васильева было прочно забыто, так как этот логик не был марксистом.
Поначалу результаты работ западных ученых в СССР были объявлены «идеалистическими». Лишь в 60-е годы, в период «оттепели» и в последующий период, когда дать «задний ход» в данном вопросе уже не имело смысла, результаты Гёделя, Чёрча, Тарского, Клини и других великих логиков нашего века получили идеологическое одобрение, более того, стали рассматриваться как «подтверждающие» диалектику и материализм, как «новое свидетельство» превосходства «диалектической логики» над «метафизической» (антидиалектической) формальной логикой.
Примером подобного влияния идеологии на науку может служить нестандартный математический анализа. Соответствующая философско-математическая и логическая концепция была разработана за рубежом в 60-х годах. В ней был развит принципиально новый взгляд на обоснование исчисления бесконечно малых и бесконечно больших, созданного гением Ньютона и Лейбница. Едва ли нужно объяснять, что для формирования нового подхода к пониманию алгоритмов анализа, прорывающего стандартный взгляд на них в терминах предельного перехода, обоснованного О.Коши, нужна была интеллектуальная атмосфера, в которой только и мог вызреть синтетический, соединяющий идеи философии математики, логики и истории науки взгляд на вещи. Здесь нужно было духовное мужество, и его можно было обрести только на путях синтеза знания математико-логического, с одной стороны, и знания историко- математического, с другой. Но для носителей идеологизированной истории математики и логики — для тех, кто старался во что бы то ни стало доказать, что Ньютон был материалистом, а научные идеи Лейбница не зависели от его философских взглядов (которые считались «идеалистическими»), — такой синтез был вряд ли возможен. Кроме того, имелись и вполне конкретные принципы, коренящиеся в характере отечественного образования: математики, как правило, не имели ни философской, ни исторической подготовки, историки науки не знали логики. История науки для советских специалистов была на протяжении десятилетий идеологически «нагруженной», проникнутой установками на поиск в идейном наследии прошлого «борьба материализма и идеализма», на разыскание «классовых корней» и «связей с практикой». И пока отечественные специалисты по философии и истории математики искали, где у создателей анализа «материализм», а где «идеализм», за рубежом возник совершенно новый взгляд на анализ, позволивший понять, почему «необоснованные» алгоритмы дифференциального и интегрального исчисления Лейбница — Ньютона всегда давали верные результаты и могли быть перетолкованы на язык теории Коши.
Вообще в гуманитарных науках наблюдалась грустная картина. Напомним, что история науки, в частности математики, — это в известной мере есть область гуманитарного знания. Еще с большим правом мы можем отнести к ней историю логики. И рассматривая ее развитие в советское время, мы видим очевидные провалы. У нас фактически нет специалистов по греко-римской, схоластической, индийской логике, владеющих древними языками и современной логической техникой, необходимой для анализа соответствующих логических учений. Тоталитарная идеология, в частности ее этико-аксиологическая идеологема, препятствовала ориентации на изучение истории логической мысли. Очевидная связь этой истории с философскими концепциями ее носителей, концепциями, как правило, далекими от материализма (а для мыслителей эпохи схоластики и для индийской философии — и прямо религиозно- идеалистическими), делала занятие проблематикой исторической динамики логических теорий делом, так сказать, непредпочтительным.
Результатом господства любой идеологии является упадок интеллигентности в обществе. Упадок этот, пагубный для общества в целом, многократно пагубнее для науки. «Ученый»- полуинтеллигент, академик или высокопоставленный чиновник, не умеющий склонять числительные[12] или уснащающий свою речь украинизмами (или свою украинскую речь — руссицизмами) — что может быть грустнее этого.
Последствия идеологизации науки печальны. Властные структуры — носители идеологии, прорастая в науке, переплетаются с мафиозными группами. «Элитарный генезис» идеологии влечет, так сказать, мафио-идеологизацию знания и реализующих его социальных институтов. Здесь уместно сказать несколько слов по поводу самого понятия
Как известно, социально-философских и социально-психологических теорий, связывающих развитие общества с деятельностью элитарных групп, существует множество, и теории эти не столько противоречат друг другу (что, конечно, бывает), сколько дополняют одна другую. Для наших целей, однако, существенно подчеркнуть, что XX век выявил специфическую тенденцию: формирование элитарных слоев на базе политических партий, ориентирующихся на противопоставление классов (вообще, социальных слоев) или (и) наций (рас). Элитарные слои, которые выделяются по принципу «древности рода», восходящему к феодальным временам (родовитой аристократии), или занимают доминирующее социальное положение в силу богатства (олигархия), обычно не только «терпимы» к знанию, но и нередко прямо в нем заинтересованы. Подобное отношение формируется как этическими нормами, так и непосредственным диктатом производства. Не так обстоит дело в случае партократии, особенно в ее тоталитарном варианте. Будучи враждебной праву и морали — в ее естественном общечеловеческом варианте, — такого рода «элита» в состоянии терпеть истину только в тех узких ее пределах, которые не вступают в противоречие с ее идеологией. Но любое ограничение сферы истинного пагубно сказывается на ее носителях — членах ученых сообществ: происходит деформация их мотивации. У специалистов вырабатывается то, что можно назвать рабской психологией. Результат понятен — деградация научного знания, культуры вообще.
10. Герман Вейль о «нацистской» науке. Lehr- und Lernfreiheit: свобода как альтернатива идеологии
Конечно, для проявления последствий этого процесса требуется время. Великий математик и глубокий мыслитель прошлого века — Герман Вейль отметил это на примере «нацистской» науки. В статье «Университеты и наука Германии» он приводит выдержку из университетского учебного плана, утвержденного нацистскими властями и ставшего обязательным для всех университетов Германии: «В течение двух семестров студента надлежит ознакомить в расовыми основаниями науки. Лекции по расовым и национальным вопросам, по антропологии и доисторической эпохе, по историческому развитию германского народа, в особенности за последние сто лет, составляют одно из начал в преподавании всех гуманитарных наук».[13] Читатель легко может заменить в этом директивном тексте выражения «расовые основания» и «расовые и национальные вопросы», скажем, «классовым подходом» и «основами марксизма-ленинизма», а «германский» — «советским», сто же лет — на 40, 50 либо 60: получится то, с чем мы очень хорошо знакомы. Ведь в методических указаниях по преподаванию в вузах даже такой далекой от идеологии науки, как математика от преподавателя требовалось «раскрывать значение математики для развития научного материалистического мировоззрения», под которым, как известно, разумелись идеологические штампы «диамата-истмата» и «научного коммунизма», восходящие по сути дела к сталинскому «Краткому курсу» истории ВКП(б).
Главным следствием идеологизации науки явилась деформация мотивации исследователя и
«Наука — вещь фундаментальная, и если она чиста, то ею будут заниматься искренне и подобающим образом, невзирая на отдельные заблуждения.
Здесь уместно сказать о причине взлета науки и высшего образования в Германии XIX и первых десятилетий XX века. Как показывает Вейль, в немецких университетах, с тех пор как они приняли современный вид, то есть с конца XVIII века (и до прихода к власти нацистов), царил дух интеллектуальной свободы. «Под влиянием философии Лейбница и Христиана Вольфа, а также при личном содействии Вольфа философский факультет Прусского университета в Галле стал центром широких исследований в области физических наук, математики, гуманитарных наук, истории и философии».[15] Вскоре английский король Георг II, который был одновременно правителем Ганновера, основал университет Георга Августа в Геттингене. Дело, начатое в Галле и Геттингене, было продолжено в Берлине, где в 1910 г. был основан университет, устав которого был разработан В. Гумбольдтом. Душой нового университета были братья Гумбольдты — Вильгельм и Александр, а также знаменитые философы — Фихте, Шлейермахер, Гегель. Именно создателям Берлинского университета обязана была Германия торжеству двух величайших принципов университетского образования, значение которых имеет непреходящее значение. Первый принцип — это сочетание преподавания и научных исследований, второй — это Lehr- und Lernfreiheit, то есть свобода выбора как у преподавателей, так и у студентов. Был еще и третий принцип: автономия университетской корпорации по отношению к государственным установлениям и учреждениям.
Свобода выбора университетского преподавателя — профессора или приват-доцента означала его право учить студентов тому, что он считает нужным и так, как он это умеет. Свобода же выбора студента состояла в его праве выбирать как учебные курсы, так и преподавателей. Это создавало в профессорской корпорации атмосферу соревновательности, причем нередко профессора сознательно шли на это. Так, свои лекции по диалектике в Берлинском университете Шлейермахер специально назначал в те дни и часы, в которые тот курс читал Фихте (и на лекции Шлейермахера записывалось больше студентов, чем на лекции Фихте!). В результате профессора и доценты собирали вокруг себя небольшие группы студентов, увлеченных данным предметом или данной проблематикой, и так возникали научные школы, появлялись ученики, со временем приходившие на смену учителям и продолжавшие традиции данной школы.
Очень важным фактором была автономия университетов — и это несмотря на то, что университеты финансировались государством. Составной частью этой автономии (выражавшейся, в частности, в выборности ректора и деканов факультетов), вернее, ее основой была независимость профессоров, обеспечивавшая им высокий социальный статус. По закону государственные органы не имели права лишить профессора его звания или оклада (которое ему выплачивало государство), перевести на другое место и тем более уволить. Это необычайно поднимало престиж профессорского звания.
Университет таким образом становился подлинным храмом науки, цель которого, по характеристике одного из цитируемых Вейлем авторов, был Wissenschaft — знание в самом возвышенном смысле этого слова, то есть ревностный, систематический, самостоятельный поиск истины во всех ее формах, безотносительно к какому бы то ни было ее утилитарному использованию.[16] В итоге в обществе соотечественников Вейля царил «искренний и страстный интерес к вещам, связанным с работой ума. Все и вся, относящееся к университету, пользовалось исключительным и всеобщим уважением».[17]
11. Наука в России: до и после «пролетарской революции». Отчуждение от истины
Русская наука и университеты в XVIII–XIX вв. развивались в основном под влиянием германской традиции. Правда, права университетской профессорской корпорации на протяжении двух веков (первый устав университета, вводивший в нем автономию, был утвержден при Александре I в 1804 г.) то расширялись, то сужались, университетская автономия бывала то большей, то меньшей, ректор и деканы могли назначаться министром народного просвещения — все это так. И все же академическая свобода в дореволюционной российской высшей школе была весьма значительной, каждый университет был крупным научным центром, а статус профессора — высоким. В частности, существенно, что, начиная с устава 1884 г., в России был введен заимствованный из Германии институт приват-доцентов.
Приват-доцентура возникла в германской высшей школе. Лицо, окончившее университет (не обязательно в самой Германии — это мог быть университет в Австро-Венгрии или Швейцарии — странах, воспринявших традиции, заложенные уставом Гумбольдта), то есть сдавшее государственный экзамен, а также прошедшее дальнейшую подготовку в университете и сдавшее дополнительный экзамен (безразлично в каком университете) получало право преподавания в университете, чтения лекций в нем. Государство, однако, не финансировало приват- доцентуру: материальное положение поддерживалось материальными взносами студентов, записавшимися на лекции приват-доцента, поскольку они заинтересовались предметом. Не будучи связанным какой-либо программой, приват-доцент мог свободно развивать собственное научное направление, ожидая, что он получит признание в научном сообществе, которое