страсти. Потому что ты будешь думать, что с этим локоном тебе будут давать женщины, но они всё равно не будут тебе давать. И в конце концов ты запрёшься в туалете и начнёшь дрочить на Старшую Эдду, просто потому, что она женского рода.
Я понял, что попал вточку Чикатило действительно парился также, как и я, у него были те же навязки. Даже, наверное, большие — он ведь был старше, старше на целых четыре года. Я не сомневался в этом, потому что тогда-да, именно тогда, на обкуренной лекции с большеголовым Франкенштейном, за глупой игрой в «балду», — именно тогда впервые за два года нашего знакомства Чикатило говорил серьёзно.
— У меня есть идея, — сказал он, внезапно просияв. — Давай напишем книгу, которая станет бестселлером, и заработаем миллион долларов.
— Чтобы писать книжки, в первую очередь надо знать русский язык. А ты пользуешься шариковой ручкой только для того, чтобы рисовать Оленьку и всех этих твоих уродов Конопляное. Или чтобы вписывать буквы в квадратик, как сейчас… Что, блядь, что это ты там написал? «Полуголубь»???
— Да, — сказал Чик с какой-то скромной гордостью. — Это 1/2 голубя.
— Вот, и после этого ты хочешь написать книгу.
— Бестселлеры так и пишутся. Абсурд в моде вот уже лет сто, начиная с эпохи Хармса. Если я напишу книгу про Полуголубя и про Конопляна, она станет бестселлером. Но мне нужна муза…
Звонок заглушил последние слова Франкенштейна. Это избавило нас от необходимости продолжать заведомо обреченный разговор.
— Наша группа собирается сегодня устроить небольшую пирушку, — уже в коридоре объявил Чикатило. — Присутствовать будут все — от Оленьки до Лёни Свиридова. Обшее собрание постановило, что твоё лицо будет очень даже к столу. Ты согласен?
Конечно, я был согласен. Для того чтобы не согласиться пойти на студенческую пирушку, нужно быть либо богемным выродком вроде Саши Белой, либо страдать полным отсутствием личности, как тот парень с «дипломатом». Кроме того, у нас были деньги — у нас было много денег, мы оформили за ту неделю штук двадцать виз. Вообще бизнес цвёл пышным соцветием, несмотря на позднюю осень. Я уже досконально изучил все московские пердяевки, и даже все эти Константиновичи из МИДа при виде меня поднимали правые брови и вскользь кивали жирными головами.
Мы пошли в магазин, чтобы купить чего-нибудь благородного и красного. Нам в глаза нехотя сыпал промозглый дождик, такой мелкий, как будто его разбрызгивали из пульверизатора. Мы почему-то любили тогда такую погоду. Сзади короткими шагами семенил уже пьяный Лёня Свиридов.
Потом мы расположились в какой-то аудитории на третьем этаже и закрыли её ножкой от стула, чтобы не появлялись лишние. Чикатило предложил поиграть в игру: на полном серьёзе говорить проштрафившемуся игроку самые гадкие и обидные вещи, каких он объективно заслуживал.
— Давай, — упрашивал он, — сделай это со мной. Скажи мне то, что может обидеть меня больше всего. Обещаю, что обижаться не буду.
— Ты даун-переросток, Чикатило, — сказал я, подумав. — У тебя налицо синдром ЗПР. Извилин в твоей голове столько же, сколько лычек на погонах. А ещё ты — латентный пидор. Ты спишь и видишь, чтобы Лёня Свиридов откатал тебя в задницу.
— А ты… — задумался Чикатило. — Ты — закомплексованный мутант, который слушает идиотскую музыку и страдает от отсутствия вкуса. Во всём — в пристрастиях, в одежде, в женщинах… Кстати, о женщинах: ты — геронтофил.
— Ах ты говнюк…
— Нет, нет! — запрыгал Чикатило. — Только в свою очередь! Сейчас ты не имеешь права меня опускать. Сейчас меня опускать должна Оленька.
— А я, — заявила Оленька, — в вашу идиотскую игру играть не буду.
Потом воздушная Оленька танцевала на столе, а Чикатило подтанцовывал снизу, то и дело норовя сымитировать кунилингус. Прыщавый Гриша по кличке Роттен рассказывал несмешные анекдоты про нац- меньшинства. Отец разговаривал с неинтересной очкастой Наташей про такие же неинтересные дела. В углу на корточках спал Лёня Свиридов, об которого время от времени шутки ради тёрся Чикатило, а возле самых дверей высокомерным скучающим придатком болталась мажорная девушка Лена. На неё не обращали внимания.
Когда пьянка дошла до той кондиции, когда нечего скрывать, мы открыли дверь и начали попеременно отчисляться гулять по институту. В этом что-то было — гулять пьяным по институту. Что-то унаследованное от средней школы, когда ты куришь «Приму» под окнами грозного завуча. Чикатило взял маркер и нарисовал на лестничной клетке огромного урода в колпаке и с длинным носом. Из-под этого самого носа торчала беломорина. В одной руке урод сжимал шприц, а в другой — бутылку водки. Подумав, Чикатило пририсовал ему два кармана. Из одного торчала плохо узнаваемая пачка таблеток, из другого — шляпки псилоцибиновых грибов. Всё это называлось: «Бурателло, борец с трезвостью».
В одну из таких вылазок я обнаружил себя рядом с Оленькой. Я был уже достаточно пьян для того, чтобы сказать ей то, что давно уже вертелось где-то на кончике языка, просясь наружу.
— Послушай, Оленька, жопа голенька, — начал я. — Я хочу с тобой поговорить об одном деле, причём серьёзно.
Оленька никак не могла решить, обижаться на «жопу голеньку» или принять это как шутку. Ничего обидного в этом не было, но девичий пафос нашёптывал ей изнутри что-то неправильное. Воспользовавшись паузой, я продолжил:
— Я считаю, что тебе уже пора как-то определиться с моим другом, с Чикатилой. — Мне показалось, что «с моим другом» было произнесено с излишней театральностью, но я списал это на пьянство.
Оленька хотела было удивлённо вскинуть брови, но я уже действовал нахраписто, я уже решил быть радикальным и говорить открытым текстом.
— Дай Чикатиле, — собравшись духом, проговорил я как можно твёрже. — Или скажи ему открыто, что у него нет шансов.
— Но я не понимаю… — начала она псевдо-возмущённо, но я был непреклонен:
— Оленька, ты всё понимаешь. Ты очень неглупая девушка, вон и в сессии у тебя одни пятёрки. Дай Чикатиле, а?
— Мне не нравится то, как ты… — последний раз попробовала Оленька, но вдруг что-то в ней хрустнуло, она махнула рукой где-то внутри. И как-то откроенно-удивлённо произнесла: — Не дам.
— Почему? — спросил я обескураженно. Оленька и сама поразилась своему откровенному ответу, я же был потрясён ещё больше. Я рассчитывал на более длительную осаду. Блин, гораздо проще было бы говорить с той же Сашей Белой, несмотря на всё её высокомерие. А может, именно по причине этого самого высокомерия.
— Потому что мне не очень нравится Чикатило, — ответила Оленька честно и поэтому невинно. — Потому что мне нравишься ты.
Можно описать мою реакцию как-нибудь сложно, но объясню примитивно: я офигел. Всегда очень сложно разглядеть женщину в пассиях своих друзей — я не имею в виду ситуации из американского кинематографа, когда Брюс Уиллис ищет напарника в шкафу у жены, я имею в виду: если вы порядочные с парни, если вы цените своих друзей. Наверное, нужно быть циничнее в этом вопросе. Но я-то циником не был, я смотрел на Оленьку не так, как следует смотреть на девушек с такими милыми глазками и точёными фигурками. И пока все эти мысли каскадом падали вниз внутри моей головы, стучали по моему мозгу, пока я переваривал услышанное, Оленька хищной кошкой накинулась мне на шею, и я вдруг понял, что мы целуемся взасос, а моя правая рука как-то машинально, автоматически поглаживает её зад.
Было бы странно, если бы сцена обошлась без появления Чикатилы. Он совершенно невинно вышел из туалета, возле которого всё это происходило. В моём мозгу повисла немая пауза, и я до сих пор помню даже шум сливающейся воды, исчезающий по мере того, как за Чикатилой закрывалась дверь.
Чик, конечно, отреагировал в свойственной ему манере. Запрыгал вокруг нас, как обезьяна-игрунка, заулюлюкал на весь институт и завопил: «Горько». Но он переборщил, он переигрывал. Если бы он просто отвесил пару своих шуточек, всё было бы нормально — но он слишком долго улюлюкал, он прыгал с какой- то совсем уж неистовой амплитудой. И я второй раз за день увидел нового Чикатилу, который был старым. Или взрослым, называйте это как угодно. И этому самому новому Чикатиле было больно.
Чтобы не выглядеть полным идиотом, я продолжал целоваться с Оленькой под все эти «горько» и