Начала вставать, пошла к двери. В халатике цветочковом, жалкая, сгорбленная тварь. Подошел сзади, обернулась — глянула ширящимся взглядом. Толканул слегка об стену, приподнял за грудки, затрещал халатик, пуговица полетела и стукнулась о шкаф: молчи сейчас, только молчи! Замолчала, задохнулась, запищала так тупо, но орать не посмела — как же! разбудит Теплого! Это важней всего.
— Думаешь, бить тебя буду? Нет.
Приподнял повыше, лицо стало свеклой, но он уже бросил ее. Падаль.
— Тебя больше нет. Ты мусор. Сгинь.
Сказал спокойно, сказал, что чувствовал, и знал: вот тут бы и остановиться. Хватит с нее. Но бешенство уже поднималось снизу — удушливо, жарко, неотвратимо. Потому что стояла растрепанная, расстегнутая, но смотрела на него спокойно, без страха, не испуганно ни фига и даже как будто равнодушно. Все равно, все равно ей было, с высокой горки чихать на него.
— Уйди! — заорал.
Метнулась в ванную, щелкнула замком — заперлась! Он открывал ногтем этот замок.
Со всей силы ударил ребром ладони об дверь большой комнаты, и еще, еще, дверь затрещала. Рука полыхала болью, плевать, лучше уж в неживое, отец так учил, на машине, если выбор есть в столб или человека — однозначно в столб! Выдохнул, открыл ванную, скомандовал не глядя: а теперь в комнату, быстро, я сказал. Скользнула мимо.
Медленно снял с себя пропотевшую одежду, подштанники, треники, футболку — кинул в ящик с грязным, забрался в душ. Стоял долго, под горячими струями, отмокал, отходил и понимал, что не хочет, нет, не хочет знать правды. Потому что если что… нет, лучше в петлю. Пусть так, пусть непонятки… Вспомнил анекдот про мужа, как ходит вокруг кровати с женой и любовником, заржал. Она пришла к нему сама, дверь, придурок, забыл закрыть, пришла, стала гладить спину. Уйди. Прости меня, Коля. Прости. Я люблю тебя, Коля. Понимаешь? Хочешь, я скажу ему, чтоб не звонил даже по работе. Чтобы не смел, хочешь?
Что, что же это значит — «я люблю тебя», ялюбльютибья? — отчаянно думал Коля, ощущая, что вот- вот поддастся на эти сопли, вздохи, мягкую руку ее на спине — люблю тебя — как же все это понять? Бью? Лью?
Но удержался и вслух не произнес ни звука. Она приняла его молчание за начало мира, замурлыкала, заворковала.
— Это же Ланин, Михаил Львович, с работы, ну, Кольк…
Оборвал.
— Мне плевать, кто он и что.
— Он больше не позвонит. Я тебе обещаю. Слышишь?
— Я понял. Теперь уйди. Вон!
Сбросил с мокрого плеча робкую, так приятно и горько трепетавшую руку.
Глава вторая
После той истории с запеленгованным звонком она и правда снова включила звук и эсэмэсок практически не получала. Однажды Коля все-таки не выдержал, глянул быстренько, пока читала что-то Теплому в другой комнате. Зашел в «звонки» — никакого Миша, нажал на «сообщения», полученные, отправленные — полно всего, но ни от него, ни ему! Неужели и правда поговорила? Неужто отвял? Подумал мгновение — заглянул в отчеты о сообщениях, звонках — ничего. Настроение прояснилось. Резко.
Бедный, бедный Коля, ничего ты не понимаешь, не видишь дальше собственного носа, глупенький Буратино в лыжной полосатой шапочке, натянутой на круглые синие глаза. Мальвина-то вот-вот тю-тю, в ноздрях ее уже нервно бьется дыханье побега — дай ей повод, только ты ее и видел…
Странное дело, Колина вспышка почти не задела Мотю, точно все ее чувства давным-давно онемели в прежних кухонных боях, застыли, и в тот поздний вечер она, как давно уже в такие моменты, точно со стороны смотрела на Колю да и на себя, на то, как побрела на автопилоте к нему в ванную — рабски, забитой восточной женщиной, как гладила по мокрой спине — все скользило мимо, хотя кое-что она из той истории извлекла.
Будьте бдительны, живите вросши в окоп! В тот же вечер в мобике она переименовала предательского «Миша» в безобидную Тишку, Тишкин номер забила под Тишкиной девичьей фамилией, писать эсэмэски старалась пореже, и все равно, отправив письмецо, получив ответ, все сейчас же стирала, только кое-что, самое лучшее, пересылала себе же на рабочую почту, а потом складывала в файл под названием «Прилагательные с двумя Н». Взаимные звонки немедленно убирала из отчетов тоже — пусть и зашифрованные — на всякий случай. И несколько раз нарочно оставляла мобильный на видном месте, когда Коля был дома — пусть убедится, если захочет.
Мир был тесен, кухня коммуналки, всюду глаза и уши — и в кабинет Ланина она больше не заходила, и ланинские колонки теперь старалась на проверку не брать. Даже из проекта «Семейный альбом» Тетя постепенно вышла, это, правда, получилось само собой — подготовила только два фрагмента из «Фотографии» Голубева, которые и опубликовали в январе. Написала Сергею Петровичу благодарственное письмо и отправила оба номера.
После первой публикации воспоминания от читателей, до этого сочившиеся тонкой струйкой, буквально хлынули. Почти все они, все эти доморощенные мемуаристы, терзали один и тот же сценарий: сначала рассказывали про детство, описывали похожую на человеческую жизнь, но потом начинались сплошь унижения, болезни, гибели, аресты, редкие мгновенья счастья, задавленные черными глыбами отчаяния, тоски, разлук и смерти, смерти — причем повторялось все это независимо от того, какого года рождения был автор письма — 1917-го, 1937-го, 1946-го… Лена выполняла львиную часть работы — читала, раскладывала, сокращала, Тетя перестала справляться почти сразу, не физически — душевно: душа не вмещала в себя столько горя.
Но последнее письмо Голубева ее обрадовало, и она с нетерпением ждала новой порции, которая вскоре и пришла.
Голубевы приехали в Москву всем семейством, даже Митю удалось уломать, даже академик Федя вырвался на два денька, только батюшка должен был явиться позже — всех их вызвал Павел Сергеевич Сильвестров, Иришин дядя, родной брат ее матери, давно уже знатный московский «чайник». Сильвестров приглашал ярославских родственников сразу на два юбилея — собственный, пятидесятилетний, и двадцатилетие своего чайного дела.
Тетя читала все это прямо на работе под стрекотанье проектора, ручку которого неустанно крутил ее невидимый адресат, снова растила, раскрашивала и озвучивала черно-белые нежные и немые тени, хоть ненадолго отвлекаясь от отношений с Колей, Ланиным, собой.
…Простор и устройство сильвестровского дома очаровали всех: двадцать комнат, мраморная лестница, на втором этаже — стеклянная оранжерея с экзотическими цветами — матушка глядела и наглядеться не могла. В гостиной стоял высокий аквариум с рыбами и гадами морскими, подсвеченный оранжевым светом, — Гриша к нему так и прилип. В отдельной комнате устроена была и картинная галерея с работами Шишкина, Кустодиева и других, совершенно неведомых Голубевым художников.
Всюду в доме висели и фотографии, сделанные Павлом Сергеевичем в путешествиях. Китайские пагоды, беседки, мостики, чайные плантации, на которых трудились китаянки в круглых шапках-башенках. Цейлонские склоны, усаженные чайными деревьями. Темнокожая тамилка с корзиной на бедре, отдельным снимком — ее же тонкие унизанные браслетами руки, собирающие чай. Рядом снимок Биг-Бена, здесь же — лондонский бездомный с мятым, изрезанным морщинами лицом. Молодая холодно-красивая дама с высокой прической, жокей в клетчатой кепке с зажатым в кулаке хлыстом. И хорошо знакомая Голубевым фотография, на которой были изображены они все, больше десяти лет назад, точно такая же висела у них в столовой.