— Согласна.
Засим они крепко заснули в обнимку и не слышалидаже, как в каюту вошла буфетчица с подносом, на котором среди прочего были шашлыки по-карски и бутылка «Нового света».
Проснулись они в девять по Гринвичу и в полночьМосквы. Съели все, что было на подносе, вплоть до вазочки аджики. Выпили, пузырящегося в честь л-ви. Отправились гулять по плавсредству, он в пиджаке с Пикадилли, она в советских байковых шароварах и босиком. Все серебрилось под Луной; ну, в общем, описывать всего этого куинджи нет ни малейшей охоты: читатель нашего романа и сам знает, почем ночное серебро. Добавим только, что тиха была черноморская ночь. И вдруг дошел их ушей какой-то галдеж умеренной громкости. Прошли по палубе несколько шагов и увидели, что широкий трап, спускающийся со шканцев к корме, усажен почти до предела участниками «Плавучего форума». На верхней ступеньке оказалось место, достаточное для двух задков, там и уселись.
— Поздравляю, к вам вернулся ваш идеал, — с неоправданной дозой ехидства сказала Ваксону знакомая дама.
— Премного благодарен, — ответил тот.
Галдеж, возникший по вопросу эмиграции, слегка утих, потому что «площадку захватил» самый информированный по щекотливым политическим делам Ян Алксандрович Тушинский. Он стал рассказывать, как встретился недавно в одном доме на «Соколе» с главным правительственным толмачом. Фамилии он не назвал, но все присутствующие поняли, что речь идет о Влажнодреве. Догадаться было нетрудно, хотя бы потому, что этот стильный молодой человек был вхож в их собственную художественную среду. Обстановка в том шикарном доме в тот вечер была дружелюбной и порядком хмельноватой, языки у всех развязались, и Влажнодрев не был исключением. Ему хотелось обратить на себя внимание присутствующих дам, и он стал рассказывать о недавнем визите американского президента Никсона.
Оказалось, что Никсон и Брежнев очень понравились друг другу; можно сказать — подружились. После завершения официальных переговоров оба лидера отправились на отдых в Крым. Вместе охотились в заповеднике Красный камень». Настреляли немало специально подогнанной дичи. Потом кутили и рассказывали друг другу анекдоты, а Влажнодрев всегда сидел между ними. Потом поехали вместе в аэропорт, сидели вместе на заднем диване лимузина, а он, Влажнодрев, был между ними, как начинка сэндвича. Вот тут и произошел весьма интересный разговор, о котором можно рассказать, потому что тема вскоре будет известна всем.
— Послушай, Леонид, — обратился к нашенскому ихний. — Не можешь ли ты мне дать совет как выдающийся политический деятель нашего времени? Понимаешь, у нас приближаются выборы, и в этой кампании, как всегда, очень существенную роль будут играть наши евреи. Ты знаешь, сколько их у нас?
— Сколько, Дик? — заинтересовался наш, как будто он сам не знал.
— Шесть миллионов, то есть в два раза больше, чем в Израиле.
— Ай-я-яй, — покрутил головой генсек, но больше ничего не сказал.
— Конечно, это большой процент голосов, — продолжил «Дик», — однако их влияние через средства массовой информации, а то и просто в толпе, никакими процентами не измеришь. Спрашиваю тебя по-дружески: ты можешь помочь нашей Республиканской партии?
— Каким образом, Дик? — прокряхтел нашинский.
— Сейчас объясню, — оживился ихний. — Понимаешь, в Америке очень многим не нравится ваша политика в области еврейской эмиграции, или, как израильтяне это называют, репатриации. От вас течет туда слишком маленький ручеек, Леонид, большинство получают отказ. Вот если бы вы смогли превратить этот ручеек в стабильный поток, американцы бы поняли, что это произошло под влиянием наших переговоров и наших с тобой, Леонид, личных бесед. Результат выборов был бы в нашу пользу. Что ты скажешь по этому поводу?
Ответ пришел не сразу. Брежнев довольно долго молчал. Никсон, не скрывая напряжения, смотрел на него. Влажнодрев наблюдал генсека в зеркале заднего вида. Брежнев начал кехать и чмокать и наконец разродился:
— Ну что ж, Дик, — он произносил «Дык». — Берите евреев.
Счастливый Никсон тогда по-дружески его приобнял, для чего Влажнодреву пришлось пригнуться. Рассказав эту историю, что называется, из первых уст, или, как американцы говорят, from the horse's mouth, Ян Тушинский обратился к своим еще вчера сплоченным, а сейчас уже слегка отчужденным друзьям:
— Представьте, ребята, что сейчас начнется! Какое количество евреев, полуевреев и даже вовсе неевреев ринутся под эту марку через рубеж! И среди нас найдутся желающие сквозануть в пресловутый «свободный мир». Мы должны сохранить наше творческое поколение!
Он сидел прислонившись к пилястру трапа и мог обозреть сразу все собравшееся ночное общество. Под интенсивным светом Луны все это имело слегка нереальный вид. Первым откликнулся на риторическое обращение общий любимец Гладиолус Подгурский.
— Что касается меня, то я первым отсюда свалю, — убежденно сказал он. — Все свое еврейство соберу по перышкам, авось четвертинка с маминой стороны найдется.
— Нет, Глад, тебе не удастся уехать первым, потому что первым уеду я! — воскликнул Генри Известнов, и все содрогнулись, потому что без этого гения не очень-то представляли Москву. Роберт схватился за голову и так мотал ею (башкой). Ян бил себя кулаком по колену. Нэлла из-под ладони смотрела в серебристое пространство и молчала, но видно было, что она потрясена. Ведь был с самого начала, с конца Пятидесятых стоял вместе с ними в контексте наступательного послесталинского искусства. Быть может, всем в эти моменты припомнилось Яновское:
А что он тогда кричал, ребята? «Пошла бы она на йух, эта ваша смрадная революция!» — вот что он уже тогда кричал.
Никому тогда в самых дерзких мечтах не приснился бы отъезд, между тем он такие проклятия кричал, ставя под угрозу весь свой уральский исток. Роберт, между прочим, нередко размышлял о своем поколении — откуда эта дерзостность взялась? Казалось бы, бесконечные аресты и расстрелы отцов должны были породить рабов, а вместо этого появились парни с поднятыми воротниками; террор детерминировал протест.
— Довольно всех этих ужимок! — бомбил сейчас Известнов. — Придет к власти очередная свинья, и опять перед ним вилять? Хватит с меня! Ко мне в мастерскую недавно Сартр заезжал и сказал: «Вы великий сюрреалист!» Знаете, сколько по каталогам стоит «Взрыв», обосранный Хрущевым? Миллион сто тысяч франков!
Тушинский поднялся над трапом, тень его закачалась, ломаясь, над теплоходным белым хозяйством.
— Я протестую против отъездов! — воскликнул oн.
Тут махнула на него прекрасною своей рукою Фалькон Татьяна, решившая, должно быть, разоблачать лукавого поэта со всею страстью друга и жены.
— Да ты опупел, Янк! Протестует против отъездов! Опять всех в зоне жаждешь запереть?!
— Молчи, дурища! — он ей ответил с ожесточением. — Тебелишь бы меня унизить! Не понимаешь, что я пекусь о нашем поколении?
— Пекусь проездом, — хохотнул Турковский. — Между Гавайями и Таити, так что ли, Ян?
Поднялся хаотический гур-гур, и тут Кукуш взял аккорд на первоклассной акустической гитаре, привезенной ему все тем же Тушинским.
— Вот именно! — завопил Янк. — Новые удачи! Спасибо тебе, мудрый Кукуш! Эти мальчишки вокруг ни хрена не понимают! Им невдомек, что я им всем прокладываю дорогу на те же Гавайи, на те же Таити! Потерпите немного, и вы будете бороздить мир! Но только не уходите в глухую эмиграцию! Не опускайтесь до черного дна! Ведь там вас всякие «Голоса» и «Свободы» в свои лапы возьмут!
Ралисса тут, откинув назад свое медово-пшеничное, небрежно вопросила:
— А чем тебе не нравятся «Голоса» и «Свободы»? Они не врут.
И пошевелила обнаженной стопою.
— С тобою, Ралик, я надеюсь, мы еще поговорим на эти темы. Ну что вы хохочете, ослы? А теперь я хочу обратиться к твоему соседу слева. Ну что ты отмалчиваешься, Роб? Выскажись наконец, черт тебя побери!
— Послушай, Янк, тебе не кажется, что ты слишком сильно давишь? — сказал он сурово. — И особенно сильно давишь на меня, не замечаешь? Что я тебе — ученик, первокурсник, молчун? — он встал и, не глядя на своих соседок, спустился по трапу на овальное пространство палубы. Там он, словно актер в амфитеатре, повернулся лицом к публике. — Что касается эмиграции, то я хочу вам сказать, ребята, что я никогда не уеду. Никогда не оставлю своей страны… — сказав это, он на минуту замолчал, потому что вспомнил ночную зимнюю дорогу из дома отдыха ВТО в Старую Рузу. Он шел, скользя, к своей оставленной у обочины машине, а впереди ковыляли и матерились две пьяные девчонки. Вдруг одна из них полностью забуксовала и, увлекая за собой подружку, свалилась в заснеженный кювет. Хохот, вопли: «Ну, Людка, я издыкнулась!», «Ну, Томка, я уякнулась!» И лежа на спинах, глядя в небо, запели с романтическим чувством:
Эта сценка часто возникала в его памяти, странным молодым образом волновала. Ну как он может yexaть от тех ткачих, что сквозь дикую и подлую жизнь вот так поют его песни?
Потом он продолжил свое обращение к друзьям:
— Ребята, я не уеду, но те, кто уедет, останутся моими друзьями!
И вернулся на прежнее место, между Анкой и Ралиской.
И тут Барлахский сказал басовито: