еще раз из холодной шуршащей кринички (никак не могу залить собственную жажду), бегу наверх: как все-таки повезло мне, что я уберег глаза. Мне они оставлены, чтобы кто-то видел Ее. Мне, чтобы кто-то… Пусть даже так, согласен. Главное, что я Ее вижу.
Нагота Ее бывает и иной, совсем, совсем другой: не отстраненно-целомудренной, как вот сейчас, а резкой и бурной, когда уже и кожа кажется, мешает стесняет, теснит. Сорвала бы, чтобы ближе, ближе, чтобы дотянуться! До чего-то в самой себе, обидно ускользающего…
Первое Ее удивление от боли, даже слезы обиды — это не ушло окончательно, остается, мешает. Все не приходит, не возникает то, что обещают ласки, о чем Она словно бы помнит, догадывается, знает. Однажды в ответ на Ее обиду-нетерпение я стал жизнерадостно пояснять, что, мол, миллиарды женщин могли бы подтвердить, что это ни на что не похоже, — ух, что в меня полетело!
— Чтоб они сдохли!
Когда Она ревниво это выкрикнула, все те женские миллиарды на миг ожили в ней, в последней.
Желтые цветы, да, они с той первой нашей ночи. Продолжение такой прекрасной ночи? А может, прекрасной она была только для тебя — откуда тебе знать? Казалось, бесконечно длилось теплое забытье, внезапные просыпания с радостным подтверждением, правда! это правда! И уже другой, семейный, запах поселился в нашей пещере…
Утром я проснулся от восторженного вопля, высунулся следом за Ней на свет и глазам не поверил: земля, небо, воздух, все вокруг колебалось, пульсировало — вот-вот оторвется и улетит. Весь мир был в желтых цветах, в мерцающем, неверном, как северное сияние, свечении. Оглянувшись благодарными глазами на меня, по-оленьи широко шагнула навстречу новой красоте, доверчиво побежала, как ребенок в луга… А потом, держа руки на весу, внимательно-гадливо рассматривала свои растопыренные пальцы. Я бросился на помощь, ничего не понимая, а Она шла мне навстречу, как незаслуженно обиженный ребенок…
Смотрю издали на Нее, вижу, как Она напряжена, оставшись наедине с дверью за водопадом, как пугает и притягивает Ее прячущаяся за дверью тайна. Заметила, что я наблюдаю, и, как бы сбрасывая наваждение, крикнула:
— Да хватит бегать, я уже напилась!
Взобрался к Ней на скалу. Она догадливо взглянула на плотно сжатые губы мои, на округлившиеся щеки, засмеялась и подставила рот, как птенец клюв. Напоил, а затем поцеловал — сразу два добрых дела.
В Ней в одной собрано все оставшееся, все, что способно еще дать смысл чьему-то существованию, моему существованию. Может потому в Ней так много всего и все такое разное.
В чертах тонкого лица как и в самом Ее характере, восточный тип женщины и славянский, европейский проявляются попеременно. В какой-то день Она вся — послушание, вопросительное заглядывание в глаза: что? что-нибудь не так? сказала не так, сделала не то?
Но вот по-видимому, показалось Ей, что не оценили Ее восточную, не воздали всего, что Она заслуживает за робость и покорность, ну тогда получайте, чего сами заслуживаете! Как с обрыва понеслось, и голос уже другой, и все другое. Какой там Восток, какой Север, да тут сама Африка — крылья точеного носика напряглись до дрожи.
То же самое и волосы, они у Нее не черные и не светлые, цвет а точнее сказать свет их неправдоподобно изменчив. Утром вот здесь, у водопада светлая зелень в них играет, а назад будем идти — ветер их начинает кидать, как огромное вороново крыло, к вечеру в них уже сияют медовые краски, закатные тона. А то вдруг сединой блеснут — как пожалуются.
И пахнут Ее волосы в разные времена суток по-разному, ночью словно бы воском, а под утро будто уксус где-то разлит.
То прямые они, как конский хвост, то, наоборот, завиваются летучими локонами, особенно возле Ее чистого лба. А на спине — точно прибрежная волна на рифах, такие неспокойные.
По-другому всякий раз светятся волосы, и лицо при этом то смуглее, то наоборот светлее делается — в зависимости от голубизны или синевы глаз. Впрочем, они у Нее темные. Нет, постой, какие?
Всякий раз приходится заново узнавать заглядывая.
Спускаемся к берегу, к океану, Вблизи нашего острова океан тихий и ласковый, как равнинная река. Ну а дальше мы стараемся не смотреть — там шевелятся стометровой высоты жгуты черной воды, закручиваются, завинчиваются и немо рушатся, как горы…
Зато песчаный берег, помеченный человеческими следами, — все то наше. Кое-где письмена высохшие, затертые: иероглифы нашей любви. Бывало, прибежит: «А я тебе письмо написала». Нарочно промедлю. Она сразу «Сейчас пойду сотру!». А потом стоит на скале и смотрит, как адресат топчется вдоль Ее строк, разбирает-читает. Дождавшись, когда напишу ответ, бежит вниз.
Иногда полдня не расстаемся, везде вместе, но кто-нибудь спохватится:
— А нет ли мне там письма?
— От кого?
— Кто-нибудь да напишет.
— Телеграмма! Я вам прочитаю по телефону.
— Пожалуйста, прочитайте.
Ревниво подчеркнет «любимый», «скучаю», глаза всерьез потемнеют, расстроится по-настоящему. От игры до правды у Нее миллиметры.
На этот раз сразу же увлекла меня в воду, теплую какой-то остывающей теплотой, с гарью. Вода — истинная Ее стихия, если кем и была в прошлом, так дельфином. Или «морской обезьянкой» — читал где-то как мы прямо с деревьев спрыгнули в океан. Точнее, деревья погибли от засух, и хищное зверье нас загнало в воду.
Так что и вся наша красота — от воды, ее работа. С открытыми по-обезьяньи ноздрями не поплаваешь навстречу волне — и появился такой вот носик, точеный. Морская соль всю шерсть выела, ну а голова была над водой — вот откуда Ее волосы, сами как волны. И грудки тоже повыше переместились, чтобы детеныша покормить, стоя в воде. Все так просто.
Тигры саблезубые нетерпеливо метались по берегу, но мы уже приспособились: и рыбка у нас под руками (под ногами), и деток можем накормить, если не очень штормит, и зачинаем-плодимся — все в океане, не вылезая из теплой водички, подогретой магмой, вулканами.
Дельфины, наши добрые соседи, так никогда и не вернулись на берег, может, правильно сделали. Вот и рака у них не бывает. (Странно сознавать, что я знаю столько всего, что никогда и никому не понадобится.) Ну а нас ностальгия замучила. Снова зацепились за сушу там, где проморгало зверье, просочились, закрепились, расширяя плацдарм и постепенно тесня природных врагов. Но не тогда ли, в воде — от беспомощного, голодного смотрения на потерянное, недоступное, — не там ли возникло завистливое желание тоже иметь хорошие клыки и когти? Вооружиться, вооружаться — камнем, палкой, винтовкой, бомбой.
Так и не успели остановиться.
Вначале я опасался океанской воды, везде чудилась эта невидимая гадина — радиация. Пока не обнаружил, что Она тайком купается, давно лазит в воду, от меня убегая. Узнал — испугался страшно, все присматривался: как волосы, как зубы, а это что за пятно? не тошнит? «Да, да, тошнит от стольких вопросов! Вот идем со мной и увидишь, какая хорошая вода. Выдумали какую-то радиацию!»
И сегодня тоже смотрит гордо и радостно, будто Она этот океан и придумала специально для нас. Что, надо благодарить?
— Ну вот, сразу и целоваться! Ты не умеешь. Надо вот так…
— А ты где научилась?
Теплая вода, отдающая горелым, горчит наши поцелуи. Глаза у Нее уже серьезные, ждущие, тревожные, и я знаю отчего. Ну не надо, вот увидишь, все будет, все!..
Осторожно коснулся ладонями напрягшейся от ожидания груди — панически отпрянула. Как от ожога. Но не от меня, а в сторону и тут же обратно, сама отыскивая тот ожог. А в глазах страх, боязнь, что и на этот раз Ее обманут, снова Ей не дотянуться туда, куда ласки заманивают, что-то обещают. «Мне больно!» — скажет обиженно, даже враждебно, почти грубо. И отстранится, погасшая.
Кажется, ни для кого и никогда это не было так важно — чтобы отозвалась, откликнулась освобождающей дрожью чужая плоть. Как удар молнии, разряд — в воду, в землю, пробуждающий, возвращающий из небытия. Это есть, а уже никогда не будет, поэтому никогда и никому, я знаю, не было и не будет вот так, это последнее, вот это, вот это! — через меня, мной, через нас — последнее на Земле, это последнее, последнее!..
— Делай как ты хочешь, делай! — Отчаянье и мольба. Откинувшись на мои руки, смотрит в небо, в наше круглое, усохшее, как куриный глаз, постоянно сонное небо, и кажется, что от нас, от нас зависит, чтобы оно снова широко распахнулось над Землей.
Надо только, чтобы вспомнила, как это бывает, чтобы вспомнила — Она, Земля. Ты же знаешь, знаешь, знаешь!
По ночам Она сухо и недружелюбно расспрашивала о том, до чего Ей дотянуться мешает, может быть, как раз нетерпение. И всякий раз я Ее упрашиваю, вот как сейчас:
— Не думай, ты об этом не думай!
Сами мы или океан нас заботливо выкатил на мелководье, почти на берег, нас щекочуще опутывают резко пахнущие йодистые водоросли, песок сделал кожу, тела наши жесткими, но нам и хочется, нам надо, сладко быть жесткими, грубыми.
— Пусть, ничего, пусть! — Она покорно улыбнулась, резко, делая себе больно, выдернула свои волосы из-под моих неловких локтей. — Саго! Amore mio! [12]
А глаза спрашивают: что, что еще, как я должна? — всматриваясь в меня и в то, как я смотрю на Нее.
— Тебе хорошо?.. — Она уже о себе готова забыть.
Нет, что-то подлое в этом, каждый раз отдельном, сладком забытьи — точно труп пытаешься оживить. Дать, дать Ей дотянуться, не твое, а Ее обмирание сейчас нужно фригидной Земле! Миллиарды лет назад и тоже в таком вот теплом, подогретом вулканами океане зародилась жизнь — не от удара ли молнии?..
— Делай, делай, как тебе лучше, как тебе! Мальчик мой! Ragazzo mio!..
И вдруг что-то случилось, произошло в мире: Она услышала, а я еще нет. Но я вижу Ее побелевшие, вдруг умершие глаза.
…Вселенная, влекомая непреодолимой потребностью быть, длиться, пульсируя упругим светом, сжимаясь через расширение, возвращаясь через убегание, будто позванная кем-то, снова устремилась к точке, породившей ее. Точки-уколы по всей коже!..
— Мальчик, ragazzo mio! Теперь я понимаю: так умирают. Совсем не страшно, это вас и погубило, что не страшно!
7
Если блеск тысяч солнц
Разом вспыхнет на небе,