превысило критическую массу. И взрывом, ярким и горячим, была неожиданная любовь, с которой бросились к Лешакову.
Ведь было в образе его что-то от сокрушенных порывов, от общих надежд. Пусть хоть один из них, хоть Лешаков, но смог. В тот момент, ни о чем не подозревая, он многое в себе, в представлениях о себе, воплощал. Сам же Лешаков со злостью жевал дефицитную колбасу. Она в зубах застревала, а ковырять во рту за столом он не смел. Образ его в тот момент был священен. Каждый стремился положить на его тарелку от себя кусочек, чтобы Лешаков, любимый друг, и его кусочек тоже съел. Непременно. Словно было в моменте поедания кусочка таинство приобщения.
Так вышло. И не позавидовал никто, не помрачнел. Неизвестно, что каждый из них испытал потом, бессонной ночью, наедине с женой, как тогда, в свете личной неспособности жить, трансформировался образ процветающего Лешакова. Неизвестно. Глухо. Но сначала все обрадовались. В сущности, были они добрые люди.
Лешаков, Лешаков! Польша как? И кофе настоящий пил? А польки? Молчит. Молчит, сукин кот. Ишь, пиджак какой отхватил… Слушай, я работу сменить хочу, как там у вас на этот счет? Может, переговоришь с начальством, замолвишь словечко?.. Портвейны, небось, не пьешь. Забыл студенческую бормотуху! Икра, извини, подсохла. Малость отвыкли — сразу не сообразили, как сохранить.
Лешаков молчал. Рот был занят кстати. Ибо что он мог! Да и кто бы мог запросто, ради истины худосочной, взять и неожиданный праздник обломить. Лешаков не мог. В том, что получилось, был он не повинен. Но в том, что продолжалось, сквозила личная ответственность. Однако ведь не корысти ради. Да и какая корысть? Разве что колбаса, которой он давился. Но угрызения мгновенными иглами то отпускали, то под сердце входили. Получалось, что и в этой ситуации инженер Лешаков опять был страдающее лицо. Такая, видимо, определилась ему участь.
В гомоне и шуме, в празднике и блеске, в сумятице приглушенной грустью проникся инженер. Грусть колыхалась в нем, то осушая душу по самое дно, то приливая к глазам. Лешаков колыхание мудро приглушал коньяком. Кому-то говорил негромкие слова. Его звали, знакомили. Легкие руки лежали на плечах — Лешаков танцевал. Он соглашался танцевать до утра, только бы руки лежали. Но гость, приглашенный актер, рвался свести с ним знакомство покороче, словно бы чувствовал, где центр внимания, и стремился проникнуть под взгляды. Он не отходил от Лешакова. Утверждал, что полюбил и мечтает воплотить его образ — такой современный — на сцене.
— Вы герой наших дней!
Лешаков сомневался. Актер, конечно, принимал сомнения на свой счет, из последних сил старался показать, какой он актер. Лешакову было грустно. Он подумал: «Если столько сил надо, чтобы актерствовать, что же остается для цены?». Но актер говорил и говорил, не давал Лешакову сосредоточиться. Лешаков сердился. Он у ходил в другую комнату, в коридор. Но уйти было не просто. При виде актера его подташнивало. И он вспомнил чьи-то слова о том, что в быт у артисты являют пример, какими не надо быть. Он сказал громко. Все возмутились. Согласился один актер.
— Мы ужасные люди, — признался он, — с нами жить невозможно.
И заплакал.
Лешакову его стало жаль, — они выпили вместе. Актер добился своего.
Скоро начали гости исчезать, и вдруг осталось мало народу.
— Поздно уже, — от кого-то услыхал Лешаков. — Пора.
— Да, — согласился он, — пора что-то решать.
— Чего тут решать, ехать надо, — отмахнулся актер.
Лешакову сделалось тошно: кто могут, все уезжают. А его разве пустят? Контора хоть и не секретная, да нигде во всем мире никто его не ждет, не зовет. Деться было некуда, выхода он представить не мог. Но именно то, что выхода не представлялось, как раз и нравилось Лешакову.
— Что я, еврей, что ли? — обнаруживая в несчастье нескладное превосходство свое, возразил инженер, ситуация у него была чисто русская, безвыходная.
— Некуда мне ехать, — сказал он, — да и незачем. Или я не русский человек?
— Вот и оставайся, куда тебе ехать. Ты наш человек, русский, — засуетилась хозяйка. — Переночуешь и на полу.
— Слово есть — предназначение, — продолжал Лешаков. — Эх, вы. Позабыли… Наше забыли, русское слово.
— Ложись вот сюда, на кушетку, я уже постелил, — обнаружился рядом друг-хозяин.
В голове у Лешакова смешалось и кружилось все пережитое, понятое, увиденное за день. Он покачнулся и толкнул актера.
— Может, ты прямо на полу ляжешь, по-простому? — переспросила хозяйка.
— На полу! — вскричал актер, словно прозрел, и от прозрения закачался. — Мы люди простые… Я горжусь.
Лешаков хлопнул его по спине:
— Сникни.
— Нет, мы все… Вы ничего… А я горжусь, что чистокровный русский человек!
— Мы предназначены оставаться. Это наше, смекаешь… Пред-на-зна-че-ны! Пусть даже страдать… А гордиться нечем, — поправил его Лешаков.
— Горжусь! — закричал актер в судороге. — Горжусь…
Хозяин рюхнул, что произойдет сейчас, кинулся, заслоняя:
— Только не на ковер!
Лешаков отшатнулся, но поздно. Актера вывернуло прямо на новые брюки. Он согнулся, сел на корточки и, содрогаясь от позывов, упрямо твердил сквозь зубы:
— Все одно… Все равно горжусь… Бейте. Бейте меня… Пусть! Пропадать, так с музыкой!
Уже засыпая под плеск воды в ванной, где хозяйка замывала костюм, зябко ворочаясь на чистой чужой простыне под стоны актера, прикорнувшего в углу, за креслом, Лешаков в последний раз обернулся к прожитому дню, в итоге которого мелькала добытая мысль, что он, Лешаков,
Лешакову редко снились сны. Да он их и не запоминал. В любом случае, если мелькали видения, утром не мог связать, соединить обрывки в осмысленный сюжет. Картины распадались, неясные образы дразнили. Словно бы слабый намек на забытые ночные дела, оставалось утреннее впечатление — иногда туманно радостное, как обещание удачи. А то случалась непонятная тяжесть, усталость, вроде всю ночь до рассвета мешки ворочал. Но чаще тревожило необъясненное чувство вины. Неизвестно перед кем и за что, но Лешаков был с утра виноват. И начинал новый день, словно новую жизнь, будто зарок исполнял впредь не повторять каких-то ошибок. А каких — он не знал.
Несколько раз за тридцатилетнюю жизнь виделись полнометражные сны. Он их не забыл. Остался в памяти и сон, посетивший его в ту ночь. Пьяный сон, утром вспоминая, решил Лешаков, очевидной казалась его несуразность. И, наверное, инженер не принял бы сновидение близко к сердцу — чего не привидится по пьяному делу — и списал бы тот сон, забыл, если бы не кое-какие последствия, совпадения.
Снилось же ему, что в доме его гости. Пришли неожиданно. Открыли дверь ключом. Свет зажгли. Стоят на пороге. Кто — не ясно. Но явно не близкие, не родные, потому что, когда вошли, Лешаков заметался, испуганно вскинулся, — уходя, беспорядок он оставил в комнате. Стыдно перед чужими. Гости стояли на пороге, а Лешаков сделать ничего не мог, ни раскиданное белье убрать, ни пыль смахнуть, ни одежду повесить. И не то чтобы обессилел или ноги отнялись, а просто он видел все как бы со стороны — в