воздухе.
– Уй-мэ! – закричала девица, подобрала ноги и прижалась к долговязому юноше.
Несколько пуль резво свистнуло над нашими головами, и мы снова услышали топот подков. Теперь он был захлебывающийся, неистовый. Казалось, что подковы отлетают от копыт из- за этой стремительной скачки и несутся, свистя, вдоль дороги.
– Похоже, что пальба, – уныло определил человек в гимнастерке. – Надо бы лечь за камень.
Но он не двинулся с места.
Бабель снял очки и начал смеяться. Лицо его покрылось множеством морщинок, особенно около глаз.
– Вы чего? – спросил я.
– Готовая глава, – ответил он и закашлялся, – из романа Немировича-Данченко{100} «Среди пороховых легенд и седого дыма». Или из его же романа…
Но Бабель не успел досказать, из какого другого романа Немировича-Данченко была эта глава. Очевидно, действие главы еще не окончилось. Бабель замолк потому, что увидел, так же как и все мы, что Инал-Ипа бешено скачет нам навстречу, уже со стороны Эшер, и совсем не в таком виде, как пять минут назад.
Он потерял кубанку. Волосы у него спутались и падали на глаза. Он бил своего коня рукояткой пистолета по жилистой мокрой шее. Конь нес его бешеным карьером, как-то боком, как бы оглядываясь назад.
Следом за Инал-Ипой скакал тот же запыленный ординарец и на ходу отстреливался.
Всадники промчались с быстротой призраков. Пальба стихла. Возчик встал с земли и перекрестился.
– Похоже, что в Эшерах восстание, – заметил человек в гимнастерке. – Горцам к этому не привыкать.
Никто из нас ничего не понимал. Надо было решать, что делать дальше: ехать ли через Эшеры в Новый Афон или возвращаться в Сухум.
Курносый, не дождавшись общего решения, вылез из кустов и пошел обратно в Сухум.
– Уй-мэ! – гневно крикнула девица и щедро плюнула вслед курносому.
Этот плевок решил дело. Мы постановили ехать дальше. Всем хотелось узнать, что случилось в Эшерах. Возница вздохнул, и мальпост, дребезжа развинченными гайками, двинулся навстречу своей неизвестной судьбе.
За поворотом шоссе мы встретили вооруженных эшерцев. Они не остановили нас и ни о чем не спрашивали. Вряд ли они даже заметили нас – так они были возбуждены.
В Эшерах все население толпилось на улице. Женщины голосили, стоя на пороге домов, царапали себе в кровь лица и рвали волосы. Дети бежали к сельской площади. Посреди площади рос огромный вяз. Туда же, к вязу, торопливо шли мужчины, яростно жестикулируя и разряжая на ходу обрезы и карабины.
Под вязом лежал юноша лет пятнадцати, не больше. Голова его была прислонена к седлу.
Рубаха на груди юноши была разорвана, и в ложбинках над впалым животом натекла лужица крови.
Юноша был мертв. Вокруг него стояли, опираясь на узловатые посохи, сельские старейшины. Они смотрели на мертвого и молчали. Люди, подходя к убитому, тоже замолкали, и лишь время от времени кто-нибудь подымал над головой кулак и кричал что-то гортанное и зловещее, – должно быть, проклятие убийце.
Маленькая девочка в длинной черной юбке сидела рядом и, не спуская глаз с мертвого, сгоняла мух с его лица отломанной веткой.
Возница поговорил с эшерцами. Слушая их ответы, он преувеличенно сокрушался, бил себя руками по пыльным шароварам и ненатурально закатывал глаза. При этом виднелись его коричневые белки.
Тогда в Абхазии еще не всюду существовал советский народный суд. В большинстве селений еще судили старейшины. Законами были обычаи и собственное разумение.
Суд старейшин всегда собирался под вековым священным деревом – дубом или вязом.
В это утро старейшины сошлись, чтобы судить юношу, укравшего седло.
Мы подошли к убитому. У него был нежный профиль итальянца. Девочка, как заводная, махала веткой над его головой. Иногда ветка задевала широкое стремя на седле, и тогда возникал тихий звон. Он напоминал долгие, мерные звуки похоронного колокола.
Инал-Ипа узнал о краже седла и прискакал из Сухума в Эшеры, чтобы присутствовать на суде.
Здесь, на суде, он встретился со злейшими своими врагами – князьями Эмухвари.
Что произошло дальше, никто в точности не мог нам объяснить. Между братьями Эмухвари и Инал-Ипой началась перестрелка. В этой перестрелке неизвестно кем был убит юноша, укравший седло.
Эмухвари закричали, что юношу застрелил Инал-Ипа, совершив беззаконие и надругавшись над судом старейшин. Застрелил он юношу якобы потому, что его род был в кровной вражде с родом этого юноши.
Мужчины схватились за оружие. Но Инал-Ипа успел ускакать.
За Эшерами дорога оказалась совершенно разбитой. Мы слезли с мальпоста и пошли дальше пешком.
День будто окунули в безмолвие. Даже цикады молчали, и не звучала жара. Обыкновенно она издает тихий писк, подобно воде, когда она просачивается в узкую щель.
Море тоже молчало, перегретое солнцем. Оно постепенно затягивалось паром.
В монастыре было безлюдно. В саду, в маленьких цементных бассейнах, куда отводили из горного ручья воду для поливки, плавали золотые рыбки. Очевидно, они голодали, потому что тотчас собирались стаями у того края бассейна, где останавливались люди. Вокруг сильно, по-церковному, пахло нагретым кипарисом.
В соборе шли еще службы, но монахов в монастыре осталось всего несколько человек. Ими распоряжался отец келарь – рыжий, конопатый, с брезгливым голосом.
Он отвел нас в пустую и гулкую гостиницу и дал комнату. Тучная девица попрощалась и ушла в какой-то поселок в горах, к своему брату, юноша в пенсне и человек в гимнастерке исчезли.
– Вас, как людей образованных, – сказал отец келарь, посмотрев наши удостоверения, – прошу держаться в рамках. Здесь, в соседнем номере, помещается госпожа Нелидова. Больше в гостинице никого нету. Она прибыла к нам, дабы отдохнуть от мирского безобразия и скверны. Светская, по-монашески настроенная женщина. Пешком пришла из Сухума. По обету. Вся в правилах и очень строга. Ходит в черном. Как инокиня.
– Да-а, – сказал Бабель. – Видно, кремень старушка.
Отец келарь усмехнулся.
– Что вы, граждане! – сказал он укоризненно. – Ей от силы тридцать лет. Весьма привлекательная дама. Но предупреждаю: строга.
Келарь скосил глаза в сторону и сказал деловым тоном:
– У нас в трапезной, молодые люди, можете приобрести хлеб и холодец, а у меня в кладовой – вино маджарку. Милости просим! Я сам виночерпий и винодел, так что за маджарку ручаюсь. Других вин в соответствии с ходом событий пока что не делаем.
Всякие вина есть на свете. Я перепробовал много вин, но такого бешеного вина, как маджарка, не встречал.
Если на Новом Афоне нам обоим мерещилась всякая чертовщина, то, конечно, только от этого мутноватого вина. А может быть, еще и оттого, что мы уверяли себя, будто никакие земные тревоги не смогут добраться сюда даже на злополучном мальпосте.
В монастырской гостинице мы с Бабелем много говорили и наконец выяснили, что человеку иногда не хватает беспечности. Мы были молоды тогда, шутливы, и нам нравилось так думать.
Когда человек беспечен, то все прекрасное оказывается рядом с ним и часто сливается в один пенистый, сверкающий поток, – все прекрасное: хохот и раздумье, блесткая шутка и нежное слово, от которого вздрагивают женские губы, стихи и бесстрашие, извлечения из любимых книг и песни, и еще многое другое, чего я не успею здесь перечислить.
Нашу молодость и пристрастие к выдумкам мы решили подкрепить молодым вином – маджаркой. Это было вино для бедных, очень дешевое. Маджарка действует с утра до вечера. А потом, рано утром, стоит только выпить стакан холодной воды (лучше всего из ручья), как опьянение начинается снова и тянется почти весь день. В этом случае оно бывает особенно светлым.
В общем, я сходил к отцу келарю и принес в номер, пропахший кислой капустой, пять бутылок маджарки.
Возвращаясь с бутылками, я встретил в темноватом коридоре молодую монахиню. От неожиданности я уронил бутылку.
Молодая монахиня не дрогнула. Она прошла мимо, опустив неестественно длинные ресницы, и черный кашемир ее платья случайно прикоснулся к моей руке. От него пахнуло душистым теплом.
Монахиня чуть покачивалась на высоких бедрах. Я не рассмотрел в полутьме ее лица. Заметил только, что оно было покрыто той матовой бледностью, какая всегда считалась непременным условием женской красоты (для этого, очевидно, и была придумана пудра). Я не заметил и ее волос – они были спрятаны под черной косынкой.
Мне показалось, что, немного отойдя от меня, молодая монахиня издала короткий звук, похожий на сдержанный смех.
Дело в том, что у себя в кладовой отец келарь дал мне попробовать маджарки. Мы выпили с ним по доброму стакану, и потому свое волнение при встрече с монахиней – это, конечно, была Нелидова – я объяснил быстрым действием этого вина.
На стук упавшей и покатившейся бутылки Бабель открыл дверь из номера и выглянул в коридор.
– Вот! – сказал он с торжеством. – Я так и знал, что вы разобьете…
Но он не окончил, замолчал и уставился в глубину коридора. Туда падал отблеск заката, и в его дымном сиянии шла спиной к нам, колеблясь и удаляясь, молодая женщина.
– Апофеоз женщины! – неожиданно сказал Бабель. – Пошлое слово «апофеоз», но если бы у меня хватило остроты нервов, я написал бы такую вещь для прославления женщины, что Черное море от Нового Афона до самых Очемчир покрылось бы розовой пеной. И из нее вышла бы вторая, русская Афродита. А мы с вами, глупые нищие, пыльные, изъеденные проказой цивилизации, встретили бы ее приход слезами. И испытали бы счастье прикоснуться с благоговением даже к холодному маленькому ногтю на ее ноге. К холодному маленькому ногтю.
– Бред! – сказал я Бабелю. – Вы же еще не пили маджарки?
– Конечно, бред! – ответил он и распахнул окно. – Идите-ка лучше сюда!
С треснувшей рамы посыпались засохшие мухи и ночные бабочки.
И тотчас в окно вошел величавый голос моря, порожденный тысячами набегающих волн. Они как будто колыхали золотой жар заходящего солнца. Они несли сохранившиеся среди этих необъятных вод в течение столетий и тысячелетий запахи мрамора и олив, горных склонов с высохшей до пепла травой и островов, где шелестят крупными листьями смоковницы.
«Кого мы должны благодарить за это чудо, которое нам так щедро дано? – подумал я. – За жизнь?»
Не знаю, может быть, я подумал не так гладко, как написано здесь, даже наверное не так гладко, но я мог подумать и так.
Я сидел на подоконнике и смотрел на закат. И мне казалось тогда, что я самый счастливый человек на всем свете.
С Нелидовой мы так и не познакомились: на следующий же день шел в Сухум моторный дубок «Лев Толстой», и мы, боясь застрять в Афоне, уехали на нем, не испытывая особого сожаления.
Горы слишком близко прижимали монастырь к морю, теснили его, почти сталкивали в воду. В гостинице пахло прогорклым постным маслом и уборными. Собор был расписан сладенькими картинами из Ветхого и Нового Завета. На этих картинах все люди были в голубых и розовых одеждах и возводили очи к куполу. Там парил, сидя на пухлом облаке, седобородый и хмурый бог Саваоф. Из-под подола его хламиды виднелись толстые ноги в обыкновенных кожаных сандалиях. Очевидно, художник не решился изобразить Саваофа