По средам нас отпускали с уроков пораньше. Уже в половине первого толпы мальчишек вываливались на набережную Виктории из боковых дверей средней школы имени королевы Виктории, запихивая на ходу свои школьные шапочки в ранцы и сумки; пару минут спустя, небрежно помахивая зонтами, с переднего крыльца неторопливо спускались степенные шестиклассники, которые не носили шапочек даже в здании школы. По средам Историческое общество устраивало учебные экскурсии в Хатфилд-Хаус;[19] фанаты Объединенного кадетского корпуса[20] начищали штыки; спортивные парни расходились по своим секциям со свернутыми полотенцами под мышками, с рапирами, крикетными молотками и боксерскими перчатками. Самые робкие и боязливые спешили домой, справедливо рассудив, что для насильников и маньяков, которые кастрируют маленьких мальчиков прямо в метро, еще рановато.
Мы с Тони не отказывали себе в удовольствии побродить по городу. Это времяпрепровождение мы называли конструктивными прогулками — в том смысле, что слонялись мы вроде бы без дела, но с пользой. Мы где-то вычитали, что в Лондоне есть все, что нужно человеку. Конечно, в других местах тоже было интересно, и мы с Тони собирались когда-нибудь попутешествовать (хотя мы оба бывали за городом и нам там не нравилась: скучно там было, уныло и скучно), потому что все наши источники —
Именно Тони первым сформулировал концепцию конструктивных прогулок. Он утверждал, что наше время проходит в двух крайностях — мы либо насильственно впихиваем в себя знания, либо насильственно развлекаемся. В принудительном порядке. Его теория заключалась в том, что если просто гулять по городу в
— Как ты думаешь, она ищет клиента?
Мы ничего не делали. Только наблюдали. Хотя однажды туманным вечером к Тони привязалась одна близорукая (или совсем уже отчаявшаяся) шлюха. На ее деловитый вопрос: «Пойдешь со мной, красавчик?» — Тони ответил вполне уверенно, пусть даже и сдавленным голосом: «Л сколько ты мне заплатишь?»
— Никуда не годится, — сказал я.
— Почему?
— Нельзя
— Почему нет? Шлюхи суть неотъемлемая часть буржуазной жизни. Взять хотя бы твоего любимого Мопассана. Как собаки стараются подражать хозяевам, так и шлюхи перенимают мелочные обывательские добродетели своих клиентов.
— Неправильная аналогия. Скорее клиенты — собаки, а шлюхи — хозяйки…
— Это не важно, если ты принимаешь закон взаимного влияния… — И тут мы с Тони сообразили, что никто из нас не заметил реакции шлюхи, которая спокойно ушла себе восвояси, пока мы с ним изощрялись. А вдруг ей понравилась шутка? Тогда это был бы уже никакой не эпатаж.
Однако такой «непосредственный контакт» считался малорентабельным и в общем-то бесполезным. Мы с Тони предпочитали не разговаривать с людьми, поскольку это мешало беспристрастному наблюдению. Если бы нас спросили прямо, что мы пытаемся отыскать, мы бы, наверное, ответили: «
Мы охотились за эмоциями. Вокзалы снабжали нас слезными прощаниями и шумными встречами. Здесь все было просто. Церкви предоставляли нам пылкий обман «истинной» веры — хотя тут приходилось действовать осторожно. Подъезды на Харли-стрит обеспечивали нас паническим страхом, который испытывают люди на пороге смерти. А Национальная галерея, наше любимое место для охоты за впечатлениями, давала нам замечательные образцы чистейшего эстетического наслаждения — хотя, если честно, они оказались отнюдь не такими частыми, чистыми и изысканными, как мы надеялись поначалу. Возмутительно часто, на наш скромный взгляд, сцены, которые мы наблюдали в этом храме искусства, были бы более уместны на вокзале Виктория или Ватерлоо: люди воспринимали Моне, Сера или Гойю на манер пассажиров, только что сошедших с поезда: «Ба, какой приятный сюрприз. Я знал, конечно, что ты будешь на месте, но мне все равно очень приятно. И кстати, ты ни капельки не изменился — замечательно выглядишь, как всегда. Ни капельки не постарел, ну буквально ни капельки…»
Причина, почему мы так часто ходили в Национальную галерею, была очевидна. Мы исходили из того (и никто из наших знакомых в здравом уме не стал бы оспаривать данное утверждение), что самое важное в жизни — это Искусство, некая непреходящая константа, которой нельзя изменять ни при каких обстоятельствах и которая неизменно вознаграждает тебя за верность; а именно — благотворно влияет на тех, кто подвержен его влиянию. Люди, проникшиеся искусством, становятся не только более культурными и достойными интереса, они становятся лучше в самом широком смысле — добрее, мудрее и прекраснее, — они становятся более миролюбивыми, более активными, более чувствительными. А если нет, то зачем вообще затевать «встречи с прекрасным»? С тем же успехом можно пойти и кому-нибудь отсосать. Ex hypothesi (как мы говорили с Тони, или, на самом деле, ex vero)[26] в тот момент, когда человек постигает произведение искусства, он становится чуточку лучше. И логично было бы предположить, что за этим процессом можно проследить со стороны.
Но если честно, после нескольких сред в галерее мы с Тони начали чувствовать себя немножко как те любознательные врачи в восемнадцатом веке, которые подбирали мертвецов с поля боя и резали свежие трупы на предмет обнаружить вместилище для души. Причем кое-кто был уверен, что у него получилось. Не помню фамилию того шведского врача, который взвешивал своих умирающих пациентов — прямо вместе с больничной койкой — за несколько минут до смерти и сразу после. Разница в двадцать один грамм вроде как доказывала существование души. Мы с Тони вовсе не ждали, что у наших «подопечных» из галереи изменится вес, но мы рассчитывали на какие-то результаты. Нам казалось, что что-то увидеть можно. И иногда это было что-то действительно интересное. Но чаще всего мы наблюдали чисто внешние реакции, причем в стандартном наборе: этакая скучная вереница безликих ценителей с благоговейно выпученными глазами, смешливых или скучающих школьников, эстетов с презрительными улыбочками, сосредоточенных реставраторов и копиистов. Мы изучили все позы художественного созерцания: сосредоточенная задумчивость, с подбородком, подпертым ладонью; мужественно-агрессивная, вызывающая позиция «руки в боки»; поза вдумчивого изучения путеводителя; гонки галопом по залам. Иногда нам казалось, что мы зря считаем себя умнее других, потому что на самом деле мы ничем не отличаемся от объектов наших наблюдений.
Со временем, пусть и с большой неохотой, но мы все-таки пришли к тому, чтобы экспериментировать друг на друге. Все проходило у Тони дома, в условиях, которые мы считали близкими к лабораторным. То есть, рассматривая картины, мы затыкали уши специальными такими затычками; а слушая музыку, завязывали глаза регбийным носком. Испытуемому давалось пять минут на созерцание, скажем, «Руанского собора» Моне или на прослушивание отрывка из симфонии Брамса, а потом он подробно описывал свою реакцию. Поджимал губы, как беспробудный пьяница, и периодически задумчиво умолкал. Все аналитические методы типа «форма и содержание», которые мы учили в школе, для данного случая не подходили. Мы пытались докопаться до чего-то, что было гораздо проще, честнее и глубже, — до самых элементарных истин. Что ты чувствуешь и как изменяется твое восприятие, если ты выполняешь все рекомендуемые установки?
Тони всегда отвечал на вопросы с закрытыми глазами, хотя это было вовсе не обязательно. Он хмурил брови, тихонько мычал, а потом выдавал:
— Мышечное напряжение, в основном — руки, ноги. Бедра подрагивают. Возбуждение, да. По-моему, все-таки возбуждение. Такое радостное оживление, вот. Приятная легкость в груди. Уверенность в своих силах. Но не самодовольство, нет. А вообще настроение добродушное, но решительное. Самое подходящее настроение для небольшого дружеского эпатажа.
Я все записывал в нашу тетрадку, в правый столбец. В левом уже был обозначен источник вдохновения: «Глинка. „Руслан и Людмила“. 9.12.63».
Все это было частью обширной программы, которую мы проводили с целью помочь всему миру осознать себя.
5. J'habite Metroland[27]
— Без корней.
— Открытый путь? Духовный бродяга?
— С пригоршней фантазий в узелке из носового платочка в красную крапинку?
Мы с Тони гордились своим «безродством», то есть отсутствием всяких корней. Мы стремились и в будущем сохранить это безродное состояние и не видели никаких противоречий в двух взаимоисключающих умонастроениях; нас не смущало и то, что мы оба жили с родителями, которые, кстати сказать, были «свободными землевладельцами», то есть частными собственниками отдельных домов.
По части «без родства» Тони превосходил меня на голову. Его родители были польскими евреями, и хотя мы не знали этого точно, мы были уверены, что им удалось спастись из варшавского гетто буквально в последнюю минуту. Все это давало Тони следующие преимущества: ярко выраженную иностранную фамилию Барбаровски, два языка, наследие трех культур и ощущение (по его утверждениям) атавистической ностальгии — короче, истинный шик. Он и внешне был настоящий изгнанник-эмигрант: нос картошкой, полные губы… смуглый, маленький в смысле роста, энергичный и волосатый. Уже тогда ему приходилось бриться каждый день.
Несмотря на досадные недостатки уроженца «домашнего графства»[31] — я был англичанином и неевреем, — я тоже старался как мог в плане искомого безродства. Наше семейство было немногочисленным, но и у нас было немало такого, что могло бы сойти за некоторую космополитичность. Мои родители тоже были в каком-то смысле переселенцами. Ллойды (я имею в виду,
Я был почти таким же смуглым, как Тони. Ноя был выше на несколько дюймов. Кое-кто, наверное, назвал бы меня худосочным и тощим, но лично я предпочитал такое определение