– Хороший мальчик.
– Да.
– А теперь я пойду. Ты не бойся.
– Папа уезжает?
– Только чтобы ты уснул. Я вернусь.
– Ладно.
– О'кей.
– Папа?
– Что?
– Маленькая Бекки умерла?
– Да.
– Ей было страшно?
– Нет, нет. Ничуть не страшно.
– Ей теперь хорошо?
– Да, ей очень хорошо.
– Ну ладно.
– Ты про это не думай.
– Ладно.
– Свернись калачиком.
– Да.
– Думай про то, как ты бросал камешки.
– Когда я вырасту, я буду бросать камешки очень, очень далеко.
– Обязательно. Ты и сейчас далеко бросаешь.
– Я знаю.
– Ладно. Спи.
Внизу Спрингер моет посуду.
– Вы ведь не хотите, чтобы я сегодня остался здесь? – спрашивает Кролик тестя.
– Сегодня нет. Мне очень жаль, Гарри, но мне кажется, сегодня лучше не надо.
– Да, конечно. Я пойду к себе. Прийти завтра утром?
– Да, пожалуйста. Мы накормим вас завтраком.
– Нет, спасибо, не надо. Я хочу сказать, что приду повидать Дженис, когда она проснется.
– Да, разумеется.
– Вы думаете, она будет спать всю ночь?
– Думаю, что да.
– Мм-да, мне очень жаль, но я сегодня не был в филиале.
– Ничего, это не имеет значения...
– Вы не хотите, чтобы я работал завтра?
– Конечно, нет.
– Эта должность останется за мной?
– Разумеется. – Спрингер говорит с опаской, глаза его нервно бегают; он чувствует, что жена все слышит.
– Вы ужасно добры ко мне.
Спрингер не отвечает; Гарри выходит через веранду, чтобы не видеть снова лица миссис Спрингер, огибает дом и шагает сквозь сырую летнюю мглу под звон посуды, которую моют после ужина. Идет вверх по Уилбер-стрит, входит в подъезд своего дома и поднимается по лестнице, пропитанной застоявшимся запахом вареной капусты. Открыв ключом дверь, он входит в квартиру и торопливо зажигает все лампы. Он идет в ванную комнату. Ванна все еще полна воды. Она частично ушла, так что край на дюйм ниже серой полосы на эмали, но ванна все еще больше чем наполовину полна. Тяжелая спокойная масса, без запаха, без вкуса, без цвета, наводит на него ужас, словно в ванной незримо стоит молчаливый чужой человек. Неподвижная поверхность как бы затянута мертвой кожей. На ней даже что-то вроде пыли. Он засучивает рукав, сует руку в воду и вытаскивает пробку; вода колышется, канализационная труба урчит. Он смотрит, как край воды медленно и ровно скользит по стенке ванны, а потом остатки ее с диким ревом засасываются вниз. Подумать только – как легко это было, и все же Господь при всем своем могуществе не сделал ровно ничего. Всего только поднять маленькую резиновую затычку.
В постели он обнаруживает, что от бесконечного хождения по Бруэру у него невыносимо болят ноги; он вертится, боль на секунду отпускает, потом снова пробирается назад. Он пытается облегчить ее молитвой, но все напрасно. Никакой связи нет. Он открывает глаза, смотрит на потолок и видит, что темнота испещрена изменчивым переплетением жилок, наподобие той желто-синей сетки, что испещряла кожу его малютки. Он вспоминает ее четкий красный профиль в окне больницы, холодеет от ужаса, как безумный соскакивает с кровати и мчится зажигать свет. Электрическое сияние кажется бледным, в паху такая боль, что он чуть не плачет. Он боится даже просунуть руку в ванную комнату – ему кажется: только он зажжет там свет, как увидит на дне опустевшей ванны лежащий вверх лицом сморщенный посиневший трупик. Страх давит ему на почки и в конце концов заставляет решиться; дно ванны поднимается ему навстречу, белое и пустое.
Он уверен, что больше никогда в жизни не уснет, однако, пробужденный косыми лучами солнца и хлопаньем дверей внизу, чувствует, что тело его предало душу. Он торопливо одевается, охваченный еще большим ужасом, чем в какую бы то ни было минуту вчерашнего дня. Происшедшее стало более реальным. Невидимые подушки сдавливают горло, замедляют движения рук и ног, петля в груди разрослась и покрылась жесткой коркой. Прости, прости меня, молча твердит он неизвестно кому.
Явившись к Спрингерам, он чувствует, что атмосфера в доме изменилась; все переставлено так, чтобы создать щелку, куда он сможет втиснуться, если сделается маленьким и незаметным. Миссис Спрингер подает ему апельсиновый сок и кофе и даже с опаской к нему обращается:
– Хотите сливок?
– Нет, нет, я буду пить черный.
– У нас есть сливки, если хотите.
– Нет, спасибо. Кофе прекрасный.
Дженис проснулась. Он идет наверх и ложится на кровать рядом с нею; она льнет к нему и всхлипывает, уткнувшись в ложбинку между его шеей, подбородком и простыней. Лицо у нее осунулось, тело кажется маленьким, как у ребенка, горячим и твердым.
– Я не могу смотреть ни на кого, кроме тебя. Я не могу смотреть на остальных, – говорит она ему.
– Ты не виновата, – отвечает Гарри. – Виноват я.
– У меня опять появилось молоко, – шепчет Дженис, – и как только начинает колоть в груди, мне кажется, она в соседней комнате.
Они цепляются друг за друга в общей тьме; он чувствует, как разделяющие их стены растворяются в потоке черноты, но толстый комок дурных предчувствий остается у него в груди – он принадлежит только ему.
Он остается в доме целый день. Посетители приходят и на цыпочках бродят по дому. Из их поведения любой заключил бы, что Дженис лежит наверху в тяжелом состоянии. Они, эти женщины, пьют на кухне кофе с миссис Спрингер, и ее тонкий, по-девичьи звучный голос все вздыхает и вздыхает, произнося неясные слова, которые звучат, как одна нескончаемая песня. Приходит Пегги Фоснахт – она без очков, широко раскрытые косые глаза диким взором смотрят на мир – и поднимается наверх. Ее сын Билли играет с Нельсоном во дворе, и никто не двигается с места, чтобы прекратить их крики, и крики постепенно утихают, а после небольшой паузы вновь возрождаются в виде смеха. Даже к Гарри приходит гость. Звонит звонок, миссис Спрингер идет открывать и, войдя в сумрачную комнату, где Гарри листает журналы, удивленно и обиженно сообщает:
– К вам какой-то мужчина.
Она уходит, он встает, делает несколько шагов вперед, чтобы поздороваться с входящим в комнату человеком. Это Тотеро, он опирается на трость, одна половина его лица парализована, но он ходит, он говорит, он жив. А малютка умерла.