поступаешь так, поступаешь иначе, и никто ни о чем понятия не имеет. Часы показывают без двадцати шесть. Он подходит к автомату, висящему на коричневой стене, и отыскивает в телефонной книге номер Экклза.
– Алло? – сухо отвечает жена Экклза.
Кролик закрывает глаза, и в красноте под веками пляшут ее веснушки.
– Привет. Не могу ли я поговорить с преподобным Экклзом?
– Кто спрашивает? – Голос звучит надменно – она прекрасно знает кто.
– Это Гарри Энгстром. Джек дома?
На том конце провода вешают трубку. Вот сука! Бедняга Экклз наверняка сидит там сердце кровью обливается ждет что я позвоню а она идет к нему и говорит не туда попали. Жалкое ничтожество женат на такой суке. Он тоже вешает трубку, слышит, как, звякая, проваливается десятицентовик, и чувствует, что благодаря этой неудаче все стало значительно проще. Он пересекает стоянку автомашин.
Позади, в кафетерии, остался весь яд, которым она наверняка набивает уши несчастному усталому парню. Он представляет себе, как она рассказывает Экклзу про его шлепок, явственно слышит смех Экклза и сам улыбается. Он всегда будет вспоминать Экклза смеющимся, в нем было что-то, что держало человека на расстоянии, наверно, это его манера говорить в нос, но когда он смеялся, он становился свойским парнем. Если подобраться к нему сзади, обойдя унылый липкий фасад. Особенное уныние вызывала его неуверенность вместо того чтобы сказать прямо, что он думает, он только шевелил бровями и произносил все слова на разные голоса. В конечном итоге неплохо от него избавиться.
С автостоянки открывается вид на Бруэр – он расстилается внизу, как пыльный рыжий ковер. Кое-где уже зажглись огни. Большой неоновый подсолнечник в центре города кажется маленькой маргариткой. Теперь тучки внизу порозовели, но наверху, под самым небосводом, все еще висят бледные и чистые хвосты перистых облаков.
Он спускается с горы по бревенчатым ступеням, проходит через парк, где еще играют в теннис, идет вниз по Уайзер-стрит, надевает пиджак и поднимается на Летнюю улицу. Сердце бьется в тревожном ожидании, но теперь оно, по крайней мере, на месте, посередине груди. Кривая петля, образовавшаяся у него внутри из-за Бекки, исчезла; он водворил свою дочь на небо, он чувствует, что она уже там. Если бы Дженис тоже это чувствовала, он бы, может, и остался. Или нет? Наружная дверь открыта, и старушка, повязанная платком на польский манер, бормоча что-то себе под нос, выходит из квартиры Ф. – Кс.Пеллигрини. Он нажимает кнопку звонка Рут.
Зуммер отвечает, он быстро распахивает внутреннюю дверь и взбегает вверх по ступенькам. Рут выходит на площадку, смотрит вниз и говорит:
– Уходи.
– Гм? Откуда ты узнала, что это я?
– Возвращайся к своей жене.
– Не могу. Я только что от нее ушел.
Она смеется; он взобрался на предпоследнюю ступеньку, и теперь их лица на одном уровне.
– Ты только и делаешь, что от нее уходишь.
– Нет, на этот раз все по-другому. Все ни к черту не годится.
– Ты сам ни к черту не годишься. Со мной у тебя тоже ни черта не вышло.
– Почему? – Он уже на последней ступеньке и стоит в каком-нибудь ярде от нее, взволнованный и беспомощный. Он думал, что, когда ее увидит, инстинкт подскажет ему, как надо поступать, но, хотя прошло всего несколько недель, все почему-то стало иначе. Она изменилась, движения стали более сдержанными, талия располнела, синие глаза уже не кажутся пустыми.
Она смотрит на него с презрением, которое для него совершенно ново.
– Почему? – повторяет она немыслимо жестким тоном.
– Хочешь, я угадаю, – говорит он. – Ты беременна.
Удивление на миг смягчает жесткость.
– Вот здорово, – говорит он и, воспользовавшись минутной слабостью, пытается втолкнуть ее в комнату. Толчок пробуждает воспоминание о том, каким было ее тело у него в руках.
– Здорово, – повторяет он, закрывая дверь. Он хочет ее обнять, но она отталкивает его и отступает за кресло. Дело серьезное – она поцарапала ему шею.
– Уходи, – говорит она. – Уходи.
– Разве я тебе не нужен?
– Нужен? Ты? – кричит она.
От напряженно-истерических ноток лицо его болезненно искажается; он чувствует, что она так часто представляла себе эту встречу, что твердо решила сказать все, а это будет слишком много. Он садится в кресло. У него болят ноги.
– Ты был мне нужен в ту ночь, когда ушел, – говорит она. – Помнишь, как ты был мне нужен?
– Она была в больнице, – отвечает он. – Я должен был идти.
– О Господи, какой ты умный. О Господи, какой ты святой. Ты должен был идти. Но ведь ты должен был и остаться. Знаешь, я была настолько глупа, что ждала хотя бы звонка.
– Я и хотел позвонить, но я пытался начать все сначала. Я не знал, что ты беременна.
– Не знал? Как это так не знал? Ребенок – и то бы догадался. Меня все время тошнило.
– Когда я был здесь?
– О Господи, конечно. Почему бы тебе когда-нибудь не выглянуть из своей драгоценной шкуры?
– Но почему же ты мне не сказала?
– А зачем? Какой от этого толк? От тебя все равно никакой помощи ждать не приходится. Ты пустое место. Знаешь, почему я не сказала? Смешно, но я боялась, что, если ты узнаешь, ты меня бросишь. Ты никогда не позволял мне принять меры, но я решила, что раз это случилось, ты меня бросишь. Но ты все равно меня бросил. Почему ты не уходишь? Пожалуйста, уходи. Я и в первый раз просила тебя уйти. В тот чертов первый раз. Просила. Чего тебе тут надо?
– Я хочу тут быть. Так будет правильно. Слушай, я очень рад, что ты беременна.
– Слишком поздно радоваться.
– Почему? Почему слишком поздно? – Он испугался, вспомнив, что в прошлый раз ее не было дома. Теперь она здесь, а тогда ее не было. Он знает, что женщины уходят из дома, чтобы это сделать. В Филадельфии есть такое место.
– Как ты можешь тут сидеть? – спрашивает она. – Не понимаю, как ты можешь тут сидеть – убил своего ребенка и сидит.
– Кто тебе сказал?
– Твой преподобный приятель. Еще один святой. Звонил полчаса назад.
– О Господи. Он все еще пытается.
– Я сказала, что тебя тут нет. Я сказала, что тебя тут никогда не будет.
– Я не убивал несчастного младенца. Это Дженис. Я как-то вечером на нее разозлился и пошел к тебе, а она напилась и утопила несчастную девочку в ванне. Не заставляй меня об этом говорить. А ты-то где была?
Онемев от изумления, она смотрит на него и тихо говорит:
– Послушай, ты и вправду сеешь смерть.
– Ты ничего не сделала?
– Молчи. Сиди тихо. Мне теперь все ясно. Ты и есть не кто иной, как сама Смерть. Ты не просто пустое место, ты хуже, чем пустое место. Ты даже не крыса, от тебя не воняет, потому что и вонять-то нечему.
– Успокойся, я ничего не сделал. Когда это случилось, я шел к тебе.
– Вот именно, ты ничего не делаешь. Ты просто бродишь повсюду с поцелуем смерти на устах. Убирайся. Честное слово. Кролик, от одного твоего вида меня уже тошнит. – Самая искренность этих слов отнимает у нее все силы, и она хватается за спинку стула – одного из тех стульев, сидя на которых они ели, – и перегибается через нее, широко раскрыв глаза и рот.
Кролик, который всегда гордился тем, что аккуратно одет, и всегда думал, что на него приятно смотреть, краснеет от этой искренности. Он рассчитывал, что он опять почувствует себя здесь господином,