Как-то утром звонят в прихожей. Иду открывать. Вижу: на пороге стоит соседка — жена инженера Бибикова. Вид у нее ужасный: халат расстегнут, волосы растрепаны, в глазах — слезы.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Все кончено! — говорит. — Дайте мне водички…
Даю водички. Она пьет, цокает зубами по стеклу и все повторяет:
— Мерзавец! Боже мой, какой мерзавец!
— О ком это вы говорите? — спрашиваю.
А она:
— О муже! — и снова в слезы.
Я говорю:
— Успокойтесь, пожалуйста, и расскажите все по порядку, а то мне непонятны ваши слезы, зачем они?
Тут она немного снаружи успокоилась, присела на диван-кровать и начала по порядку:
— Дорогой мой Иван Пафнутьич! Ведь я любила его, как проклятая! Незачем говорить, вы это и сами знаете. Даже тогда, когда он весь наш медовый месяц ночи напролет высиживал на кухне свои бездарные стихи… Вы, наверное, не знаете, что он пишет стихи? Пишет! И утром и вечером, когда супругам, скажем прямо, делать нечего, он пишет стихи! Это, говорит, мое второе призвание. Я — поэт, а жена поэта должна уметь ждать. Я давно уже заподозрила, что с ним неладно, но стала ждать. И дождалась!.. Как-то захожу в ванную комнату и вижу: там стоит лошадь. Представляете? Живая лошадь!
— Простите меня, — говорю я, — но этого не может быть. В наших совмещенных ванных лошадь не поместится.
— Дорогой Иван Пафнутьич! — восклицает она, прижимая руки к взволнованной груди. — Представьте себе: поместилась! Здоровенная кобыла!.. Я тогда перед ним так вопрос поставила: или я, или лошадь! Нам с ней вдвоем в одной квартире не жить! Думаете, он ее выставил? Дудки! Он перетащил ее из ванной в чулан. По сей день там прячет!
— А вы не заметили, — спрашиваю, — в этой лошади чего-нибудь необыкновенного? Крыльев, например, не заметили?
— Как же, — говорит, — были у нее на спине крылышки. Маленькие такие.
— Все понятно, — говорю. — Так я и думал. Это не лошадь. Это — конь. Пегасом его звать. Поэты всегда его при себе держат: он для них вроде основного оборудования. Однако продолжайте, обожаемая, не смею вас больше перебивать.
— Ну, я с этим постепенно смирилась, — продолжает она. — Пусть себе будет в квартире животное. Все не так одиноко… Но сегодня ночью… — Она снова заплакала. — Простите. Я так взволнована… Дорогой Иван Пафнутьич! Вы — самый близкий мне в этом доме человек. Только вам я могу рассказать… Так вот, выхожу я сегодня ночью на кухню и вижу: сидит он, муж мой, а напротив его — нагая девица! — Соседка зарыдала в голос.
— Плачьте, — говорю я. — Плачьте, бедная. Вам легче будет. Вот вам платочек носовой. А что, девица — совсем нагая была?
— Совсем! — рыдает она. — Совсем. В одной простыне закутана… В волосах бижутерия… Глаза бесстыжие: из современных, видимо…
— А не заметили вы, что у нее в руках было, у девицы этой?
— Ах, — рыдает она. — Какое теперь это имеет значение, когда жизнь разбита?.. Ну, держала она в руках что-то деревянное… Вроде сидения… А на нем — струны натянуты…
— Все ясно, — говорю. — Так я и думал. Девицу эту Музой зовут. Она всегда при поэтах держится. А в руках у нее музыкальный инструмент. Лира. Так что не ревнуйте ее к мужу, она ведь бесплотная, вроде богини. Возвращайтесь спокойно домой.
— Ни за что! — отвечает соседка. — Надоели мне его фокусы! Пускай остается со своей Медузой или как там ее? А с меня хватит. Отмучилась!
— Да-а-а, — говорю я. — Бедная вы моя. Не повезло вам в жизни. Ну, раз уж так получилось, могу вам сказать откровенно, что давно я к вам неравнодушен. Так что оставайтесь пока здесь. Поживите, может, привыкнете. Ну как, согласны?
— Что ж, — говорит она. — Квартира у вас, вроде, подходящая. Жаль только, этаж высоковат… А с зарплатой, небось, туговато приходится?
— Не беспокойтесь, — говорю, — обожаемая. Как раз на двоих хватит. Да у меня еще и садик свой имеется, так я ягодой поторговываю.
— Ну, а водочкой, — спрашивает, — не часто балуетесь?
— Только по праздникам, — говорю. — Как все.
— Так, — говорит она. — А вы, случаем, стихи по ночам не пишете?
— Как можно? — говорю. — Уж чего нет, так нет. Я ведь человек простой. Бухгалтером работаю. У начальства на хорошем счету. И хобби у меня имеется: по общественной линии — домовой адвокат. Люблю, знаете, законы. Кому прошение напишешь, кому — жалобу… Ну, так как? Согласны?
— Согласна, — отвечает. — Согласна! Вы — человек серьезный и положительный. Не то, что некоторые…
— Ну вот и прекрасно! — говорю. — Можете располагаться. А я, с вашего позволения, обожаемая, сейчас на работу пойду. Только об одном вас прошу: будете пользоваться кладовкой, так у меня там женщина стоит с завязанными глазами. В одной руке меч держит, в другой — весы. Фемидой ее зовут. Богиня она, правосудием заведует. Так уж вы не пугайтесь, пожалуйста, сделайте одолжение!
Борис Воробьев
Пашка Тигролапов, исчадие нашего двора, вернулся после продолжительной отлучки совершенно преображенным. Щеки его полыхали свекольным румянцем. С Пашкиной физиономии сошли синяки, полученные в честной трамвайной драке, и он почти походил на порядочного человека.
Вечером в беседке для домино Тигролапов провел пресс-конференцию. Потягивая из большой бутылки, именуемой огнетушителем, вермут красный крепкий, Пашка рассказывал и помирал со смеху.
— Ну, дают! — жизнерадостно кричал он на весь двор. — Вот где, братцы, курорт! Живи на полном государственном обеспечении и никаких тебе человеко-смен. Я там на семь кэгэ поправился. Умора!
— Заливаешь, Пашка, — сомневались слушатели. — Как там ни толкуй, а ты был не у тещи на блинах. Да и вкалывать, наверное, заставляли.
Тигролапов ловко швырнул пустой огнетушитель в кусты и ударил себя в грудь.
— Ты сюда гляди! — снова захохотал он. — Похож я на человека, который вкалывает? У меня ремень на животе не сходится — самому противно. Мы начальника как просили: «Разрешите, гражданин начальник, выйти на расчистку снега. Все разминка». А он ни в какую. «При недокомплекте штата, говорит, не могу выделить для вас сопровождающих. А отпустить одних не имею права. Так что сидите и отдыхайте».