серою пылью.

Стоит Пелагея, псалтырь не читает; и ей не страшно, и... страшно: будто все так уж и надо и иначе даже не нужно и быть не могло!

Только в полночь, когда по Чертухину перебоем петухи запели, смотрит она, что и дед Аким на нее тоже глядит.

- Ты,- так и пылит борода,- ты,- говорит,- молодуха, не бойся, греха на тебе я не вижу...

Пелагея глядит на Акима, Аким же глядит на нее.

- Кровь,- кровь,- пылит борода,- коли к сердцу подвалит, так в ней не волен уж никто!..

Пелагея дрожит, хотела крест на лоб положить, а рука надо лбом так и застыла: старик опять рот широко раскрыл, словно целит на ложку!

- Ты,- так и пылит, так и пылит, словно с веника пыль, борода, - ты, говорит, - около меня много не майся, мне теперь хорошо, на двор здесь не надо ходить, и за мной выносить тоже не надо... Здесь я лежу в лебяжьем пуху, под головой у меня большая подушка, как облако, мягкая, а под кости подостлан некошенный луг...

Глядит на него Пелагея, а старик чуть с изголовья привстал, да пальцем Пелагею и манит.

- Ты,- словно пыль по дороге от ветра поднялась,- ты,- говорит,- ухо поближе подставь: я тебе на ушко!

Нагнулась Пелагея и подставила ухо. Дует Аким шопотом, шелестом губ в Пелагеино ухо, и кажется ей, что меж ними течет сейчас большая река: она стоит на одном берегу, Аким - на другом.

- Кровь человека, как ветер пушинку, несет!.. Кровь баломутит!.. Уйди от стола и с мужем ложись... Рад я, что перед смертью сына дождался: теперь умереть мне за шутку!.. Иди-ка, ложись!.. Иди-ка, ложись!..

Сказал последнее слово Аким, лег опять на подушку и руки сложил на груди, как ему Пелагея сложила, когда убирала по чину...

* * *

Недвижен старый Аким.

Падает синий свет от лампадки ему на лицо, просветленное, тихое, бледное, словно с иконы сошел.

И где вот сейчас Никола-угодник, в гробу под божницей лежит или, как уж сто лет, смотрит только одними глазами с широкой доски с сусальным окладом, - что сон и где явь - понять невозможно!..

Только синий свет от лампадки колет глаза синей иголкой, щекочет ресницы и гонит слезу на щеку.

Приложила Пелагея к сердцу псалтырь, чтоб унялось, Живую Помощь прочла и долго лежала лбом на холодном полу. Потом встала и даже зевнула чуть-чуть - спать от устатка так и тянуло,- отвернулась от свекра и твердо пошла в другой угол у двери, где полог закинут и за пологом тихо: как будто там нет никого!

Подошла Пелагея к пологу, полог откинула, смотрит: Прохор лежит! Пелагея ни со страху, ни с радости кофту и юбку в клочки на себе разодрала: руки тряслись, словно ветки на листопадном ветру, застежки, крючки, как собаки сцепились,- рукой не разнять!

Что дальше тут было, об этом не знает никто, да и нам лучше тоже не знать.

Бес ли очажник над ней подшутил и на подбородок Игнатки напялил мочалку, иль все померещи-лось бабе с устатку да горя,- что тут сказать, чужое горе, как густая каша - чем глубже ложка уходит, тем больше сала на дне!..

* * *

... Только подпасок Игнатка по утру коров выгонял и шатался, как пьяный, ин бабы смеялись, и так покраснел, когда с прутом Пелагею увидел, что кажется в небе так и заря не горит!

В деревне такие дела до людского глаза доходят несразу, никто ни о чем и думать не мог: все поминали добрым словом Акима!

Стали болтать языки, когда у Пелагеи юбка спереду стала короче и стан - словно у ели срубили верхушку, а сбоку оставили сук. Глядит и сама Пелагея, что дело неладно. От Прохора нету вестей, и слуху нет никакого...

- Ну, хоть на денек бы приехал, пока небольно заметно...

... Полощет она белье на реке, вальком на плоту по рубахам колотит, а сама то и дело на юбку глядит:

- Растет!

Бросит белье колотить и опять спорынью да малину пихать, куда надо, а помощи нету и нету.

- Приедет вот Прохор, пропала моя Пелагея!.. Думает так про себя и в воду глядит.

Из воды иль глубоко в воде синеют две потухших лампады, на осенней ряби двоятся, троятся, лицо в речной воде худое, испитое, бледное, не краше в гроб человека кладут!

Вдоль дубенского берега белые бантики лилий, большие, немного сжелтевшие, с отставшими в бок лепестками от первых зазимков - и так-то похожи они на повязки из атласной ленты, которой когда-то убрала тяжелую косу Пелагея, когда с Прохором шла под венец.

Качаются тихие лилии на тихой волне и понемногу листочки роняют на дно. Уронила слезу Пелагея в дубенскую воду, глядит на белые бантики, и молодость где-то проходит далеко- далеко, в окошко черемушной веткой стучит, с горки катится весенний месяц, а за ним в белой рубахе идет Прохор, у которого к ту пору только-только начиналась бородка.

* * *

...Как раз о ту пору с чертухинской горки поднялась на ветру и завилась в круг серая пыль по дороге. Не видно сперва ни кибитки, ни лошадей, ни дуги над коренником, и только звонки-невидимки звенят и звенят, словно это звенит роща со взгорья, стряхая листы с ветел, осин и берез на дорогу...

Ничего, никого за слезой не видать!

Кто это едет?

Может, Петр Еремеич катит чагодуйского купца, может, и вовсе не он, да и тройки - нет никакой, и купцу в эту пору к нам незачем ехать - разве лен собирать, так он еще не мят и не трепан и лежит вон, словно иконный оклад, возле реки, на самом раскатом берегу, у большого дубенского плеса.

Стоит Пелагея в руке с застывшим вальком на прибережной плотине, другой рукой под глаза; пыль отмело на другой бок на дороге, и тройка Петра Еремеича как на ладони: черный в корню, а с боков гнедая пристяжка!

- Он, он - Петр Еремеич! - долбит Пелагеино сердце...

Пелагея собрала поскорее белье, да к дому. Прогнал Петр Еремеич мимо нее лошадей по селу, и вот померещилось ей, что в кибитке сидят не один и не два, а целых четыре, но кто это - никак нельзя в пыли разобрать.

Сама же и крикнула Марфе-соседке с крыльца на крыльцо:

- Четверо!

- Наверно твой Прохор с Зайцем приехал! - ехидно ответила Марфа.

Пелагея ей ничего не сказала, вернулась в избу и прилегла в углу на залавок у печки.

А сердце так и колотит:

- Приехал Прохор!.. Прохор приехал!

Лежала она, знать, так очень долго, на улицу к бабам не вышла, а в полночь, когда над Чертухиным стояла большая луна, достала с матицы плетеные вожжи, будто за сеном - принесть скотине беремя, чтоб в долгую ночь голодна не стояла, да, выйдя из дому, свернула к Зайцевской лавке.

- Пойду-ка, сама погляжу! Прохор, наверно, узнал и нарумянился с Зайчиком пьяный!

Прокралась Пелагея, как тень, по селу, на селе в такой час трудно и так кого встретить, но Пелагею безлюдье и тишь еще больше пугали.

Добралась она до дому с вожжами в руке и прильнула к окну. Сквозь мутные стекла видит: в углу лампадка горит, в постели кто-то лежит под лоскутным одеялом, а рядом на стуле сидит ее Прохор: головою поник, руки на обе коленки, думает, будто свое горе никак ни понять, ни измерить не может.

* * *

А сидел это Митрий Семеныч, в постели храпела Фекла Спиридоновна, ничего ни во сне, ни на яву не видя с устатку да радости: Зайчик в побывку приехал!

Митрий Семеныч не спал, да и спать ему не хотелось: не сразу уложишь день в голове по порядку!

Думает Митрий Семеныч о сыне:

- Неладно, неладно, - шепчет Митрий Семеныч,- неладно все это скрутилось!

Уставился Митрий Семеныч в окно, в которое ветки склонила рябина и будто с месяца тянет поспевшую кисть.

Не разглядел Пелагею Митрий Семеныч в окне, может, Пелагеины красные, пылавшие в жару и бреду, округлые щеки принял за грозди рябины и не заметил воспаленных страхом и тревогою глаз.

Пелагея же так и прилипла глазами к его бороде. На Прохора Митрий Семеныч с лица хоть и не схож, да все мужики с бородой для бабы всегда немного похожи. Только Прохор с сильной рыжиной, а Митрий Семеныч черный, словно цыган, несмотря на лета.

В мутном стекле, где мухи кружками уклались на осень спать и паук растянул над ними паутину, чтоб с первым их пробуждением весной они и его разбудили, скволь паутину и мушьи дорожки едва ли могла Пелагея, окромя бороды, еще что разобрать.

- Прохор! - сказала она и от окна оторвалась. Рябина над нею качнулась вершиной, ветер отбросил ветки и вверх заломил,- нарвал листьев с самой верхушки и всю Пелагею осыпал - взвил юбку и холодом обдал живот...

Скрылся месяц за тучу и все: звезды, Пелагею, бакалейную лавку, рябину, простершую косы и руки на ветер, Чертухино, избы и церковь поодаль села - накрыло черной рукой.

ВИДЕНЬЯ ДЬЯКОНА ОТЦА АФАНАСИЯ

Странные подчас штуки творятся с людьми. Так все кто-то запутает, свяжет концы и начала, что жизнь станет похожа на длинную нитку, очень долго лежавшую на дне большого кармана, и если ее вынуть оттуда, то и на нитку она не будет похожа,- станешь распутывать и не распута-ешь ниточный катушок, пока не положишь его в воде полежать, выпустить усиком кончик, откуда и весь узелок.

Так и в истории с Пелагеей Прокофьевной.

Много прошло времени, и много воды утекло, пока из под вешнего снега на будущий год не показался разгадный конец, который держала Пелагея в застывшей и посинелой руке, лежа на опушке чертухинской рощи под кустом горькой калины.

Слухи же шли про Пелагеин конец всю осень и зиму.

Не знаю, кто их, как мух за оконные стекла, напустил в бабьи пересуды и толки, только можно теперь сказать без ошибки, что пошли они действительно от нашего, своего села Чертухина, дьякона отца Афанасия...

Отец Афанасий в тот день ездил в город Негодуй за овсом.

Прослышал он, что там на четверговом базаре очень дешев овес, а в полночь с хмельком, но без овса и без денег возвращался чертухинской рощей домой, уткнувшись в передок телеги и душу свою поручив в этой дороге бывалой кобыле Гнедухе.

В тот же день и Зайчик приехал.

Вы читаете Сахарный немец
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×