мурашки, и на глазах застыли слезинки, которые одна за другой катились от смеха: из межи у Марьи совсем на глазах выскочил живой человек, очень даже похожий на пономаря, такой же кудлатый, волосы самоварного цвета, и по росту как будто подходит, только вместо подрясника в чучельном балахоне с латками и заплатками на каждом вершке, - вскочил и на ее Михайлу с кулаками!
- Чтой-ти-ка?.. Что же ж это такое?.. Видится, что ли?.. Ай уж люди до того заговорили, что и сама стала верить?.. - протерла Марья глаза, глядит: да, пономарь!
А в дыры так и сквозит белое, ядреное тело кутейной породы, и щеки круглые, словно налитые, лосные, лампадным маслом вымазаны, и глаза, как стекляшки, на солнце горят.
- Михайл… а Михайла, - задохнулась Марья.
Жалко уж стало старика, али и в самом деле перепугалась и потеряла всякое соображенье, но солдат, видимо, мало струсил, обернулся только на Марью, мотнул ей головой: дескать, что - видела?.. - а потом пригнулся чуточку и со всего маху ухватил балахон по середине, у пономаря глаза вылезли и болтаются сбоку, страшно уставились на Марью, руки смешно заболтались по сторонам, и ноги достают землю, а достать никак, видно, не могут, подтащил его солдат к частоколу и, поднявши на обеих руках высоко над головой, забросил на другую сторону в крапиву.
Показалось Марье, за частоколом тут же кто-то стремглав пробежал мимо дома в направлении к церкви, но кто это был, некогда было смотреть, потому что солдат сплюнул за изгородку и, подошедши к Марье, сказал:
- Ишь ты, дело какое!
У Марьи морозец еще пуще побежал по спине, как мышонок, упавший с потолка за рубашку; смотрит она на солдата и уж не смеется, но тот, видимо, не замечает ни смущения ее, ни испуга:
- Ишь ты, дело какое! Ведь верно чучело, Марья. Прости Христа ради! И верно ты сказала: глаза напучило!
- Чучело? - в расплохе переспросила Марья.
- Не то чтобы оно - оно, а и вроде как да! - сморгнул солдат. - Ишь ведь, что померещиться может!
- Ты же сам прошлой осенью ставил!
- Ничего не скажу: совсем, совсем из головы вон! Прости Христа ради!
- Вот видишь, Михайла, ты другой раз лучше смотри… а людям не верь, - спокойно сказала Марья, пришедши в себя с глазу на глаз с солдатом.
- Ладно… жена, говорится, мужу: хватит и ему же!.. Пойдем в избу, да становь самовар! Экое дело! Память отшибло!
Марья отперла дверь и покорно вошла в сени, не нашедшись ответить.
Солдат подхватил ее под локоток в сенной темноте и прошептал на ушко:
- Промеж прочим, дай вам, бабам, только потачку!.. Ишь, глаза-то у тебя как волчьи ягоды - несытые! Ну, ладно… не буду, смотри не шарнись затылком о притолку!
В темноте горели у Марьиного уха два уголька, но она их не видала.
Вошли они в избу, в избе ничего, чистенько, только по середине матица лопнула и потолок выгнулся, как верблюд в пустыне, и половицы под ногой словно живые.
Марья бросилась к печке, а солдат степенно помолился щепотью на образ Миколы в углу, осмотрел все хозяйским глазком и - на полати:
- Я малость, Марья, с похода сосну!
- Мигом, Михайлушка, алялюшки будут готовы! - пропела Марья из-за печки, глаз у нее разбежался и в грудях от удивления сперлось: не месила, не квасила, когда из дома уходила, а из квашни, гляди, тесто лезет через края на залавок!
Сунулась Марья на полку, заспешивши, чтобы тесто совсем не перепузырилось, глядит: в масленке свежее масло, было только с перушка побрызгать, чтобы края у хлебов к плошкам не припекались, а тут так и течет слеза за слезой по глиняной кромке…
Глянула подальше: э-э, сметаны горшок, свиной бок торчит с нагульным салом, а в самом углу уставилась на Марью паленая баранья голова стеклянным глазом, с не отбитыми еще рогами, завернутыми в три поворота, то-то -баран!
Смекай: значит - студень!
'А должно, что недаром люди прозвали Михайлу Святой, - думает Марья в своей простоте, - всего и мяса-то было в дому, что вошки да блошки, а тут ишь - полны все плошки!'
Не взглянула Марья на радости на образ Миколы, всегда он сам, бывало, раньше смотрит к Марье за печку, тихий тоже вроде Михайлы, глаза в чаду да зимней темноте тоже ослепли, лик по местам тоже облупился и покрыт густым слоем сажи, а все же его разберешь, смотрит за печку и словно спросить Марью хочет:
- А хороши ли вышли седни, Марьюшка, хлебы?..
А сейчас ни глаз тихих, ни блаженной улыбки не заметно, отвернулся к стене, где сколько лет паутина дожидается пожара, в углу же темно, низкие окна, и лампадку сколько времени не зажигали, - да и в глазах у Марьи не угодничий лик, а баранья паленая морда с такими рогами, что редкость, спросить же Михайлу Марья боится, потому что съестное не мужицкое дело, да и с полатей в это время скрипнуло, и солдат сердито окрикнул:
- Поворачивайся, Марья… у нас чтобы раз-раз, и готово!
- Живой рукой, Михайлушка! - еще ласковее ответила баба.
- То-то, баба, смотри: жена ты мне али нет?..
- Жена, Михайлушка, как есть твоя свойская!
- То-то!..
Разлегся солдат и захрапел, трубит у него в ноздре полковая труба, Марья не раз было пугливо высовывалась на этот храп из-за печки, потому что Михайла раньше так не храпел, больше свистом спать не давал, да не подумала ни о чем, потому что было не до того: тут так все и ходит в руках, так все в руки само и суется, в печке огонь машет на Марью красными кулаками, вытягивает в опечье длинную шею, вот-вот выхлынет в избу, дрова трещат, как перед свадьбой, и алялюшки прыгают со сковороды в широкое глиняное блюдо, на диво рыхлые и сдобные, словно Марьины щеки, а не алялюшки, с дырочками посередине, и в дырках вкусно пузырится душистое конопляное масло - по горнице дух идет, чихать хочется!
У печки, известное дело, бабы последний разум теряют, когда есть в чем погваздаться да наготовить на маланьину свадьбу разной стряпни!
Солдат же храпит и храпит!
- Вставай не то, Михайлушка, собирай на стол чашки, самовар поспел: все ноги ошпарил, как разбежался!
- Как бы не так: дай вам, бабам, только потачку! - Солдат и повернуться не подумал.
- Михайл… а Михайла, что, в самом деле? Одной сладу нет никакого!
Солдат смотрит на Марью в щелку, храпит и виду не подает.
'Баба, да! - думает сам про себя. - Репка: не складно сшита, зато крепко! И глаза… ой, глаза у бабы первое дело! Ишь, развесила волчьи ягодки, как на кусту!'
Марья раза три окликнула солдата, но, не дождавшись ответа, оторвалась от печки и влезла на полати с ногами, думала, что и в самом деле ее Михайла заспался и никак не проснется:
- Михайл… а Михайла!
…А он, братцы мои…
…Тут вся изба, показалось Марье, сдвинулась с места и побегла по дороге, и полати качнуло, и они поплыли, поплыли, как большой плот на бурной реке, борода набилась в рот, как кострика, в глаза полохнуло то ли из печки, то ли из близко придвинутых глаз: все помутнело в глазах, в середку потек жар и холод, и только сквозь огненную муть видно Марье с полатей, как изо всех щелей в располохе мечутся по стене тараканы, прусаки и черные, испуганно натыкаясь друг на дружку усами.
- Михайл… а Михайла, - еле выдавила Марья неразумные слова, -Михайла, пусти: алялюшки простынут!
*****
С той поры пошло у них все по ряду и по порядку.
Стали жить, а люди дивиться.
Куда солдат в Михайловом виде, туда и Марья за ним. Солдат на огород, и Марья сзади с лопатой, солдат на базар - гляди, и Марья поспевает с корзинкой покупать по хозяйству…
- Ишь ты, - судачили бабы, - обжилась со стариком: за милую душу -куда иголка, туда и нитка!
Лихость же у солдата в работе была под стать молодому, расторопка в работе, и все не зря да с толком, чего не всегда можно сказать и про хороших мужиков, которые на этой работе руки отбили.
Догадаться же первое время о чем-нибудь и в голову никому не приходило: во-первых, борода, а с бородой мужики меньше имеют подозренья друг к другу, а во-втором числе - палочка, тут уж всякий разговор был бы не к месту пока, потому что примета самая верная и не ко всякому она подойдет!
Про Марью и говорить не приходится, даже к обедне перестала так часто ходить, как было до этой поры, а уж если в какой праздник срядится в церкву, так сарафаны один одного лучше, бабы все глаза проглядят на финтиху: по вороту, по подолу, по широким на подолах оборкам позументики разные канительные, прошивки да пуговки.
- Что значит нету ребят… баба - лошадь, черта свезет, зато и рядится, как на смотрины!
Молодые мужики, встречаясь с Марьей, только зубами лязгали, а приступу нет никакого, даром что мужу под восьмой десяток подходит, что же касательно пономаря, так, как мы уж сказали, он в кои-то веки упал с колокольни, и его заступил дьячок Порфирий Прокофьич, у которого такого складу не выходило, потому что не было развязи в руках: ботал как попало, лишь бы только было погромче!
Дивиться же и в самом деле было чему: вовремя все скошено, в срок обмолочено, закрома с Марьей метло позабыли, со двора скотина благим голосом от тесноты заходится, а, кажется, встает Михайла не раньше других и не позднее ложится!
- Удача! - советовались мужики. - Эн лен посеяли, у всех по булавке вышел, а у него садит по клюшке!
Но как ни велика удача в мужицком деле и как ни важно счастье, которое во всяком деле стоит смекалки, все же взяло всех сомненье, и по народу пошел слух, что такой прибыток в Михайловом тягле вовсе не оттого, что сам он одумался к старости и принялся обеими руками за хозяйство, - живет-де у Михайлы, невидимо для человечьего глаза, черт в батраках, ничего ему Михайла не платит, потому что черту деньги не нужны: Михайла спит на печке, а Марья с батраком на полатях!
*****
Разговор про батрака в особенности завелся после того, как разделили сзади церкви лужки: натыкали с вечера вешек и брода пробрели, чтобы с утра по росе не тратить зря время, - глядь, как раз поутру, когда все Чертухино вывалило с косами за церковь, так что непривычному глазу могло показаться, что мужики собрались в тумане не на покос, а на турка, - глядь, у Михайлы обе полосы скошены вчистую, соседей даже на пол-лаптя обкосил, да и не скосил, а выбрил!
- Ишь ты, люди за косы, а Михайла за ворошалки!
Ночью стояла на небе высокая луна и до самого первого света провисела посередке над Чертухиным, ясно было не хуже, чем днем, роса на траве лежала, словно бобины, а по такой