других ложной и идеологически надуманной (в „зимней“ войне — ответ на „финскую провокацию“, а также „помощь финскому пролетариату“; в Афганской войне выполнение „интернационального долга“). Не случайно, все эти локальные войны оказались для России весьма неудачными, приведя либо к прямому поражению, либо к „пирровой победе“ — ценой непомерных жертв. Хотя к пониманию того, что „армией можно успешно управлять лишь тогда, когда она знает политические мотивы войны“, еще в начале века пришли многие русские офицеры — участники русско-японской войны, в результате осмысления ее неудачного опыта.[107] Известно, как нечеткость официальной мотивации этой войны и ее непопулярность в обществе негативно сказалась и на ходе боевых действий, и на моральном духе войск, и на ее итогах.
Мотивационный аспект войны, безусловно, влиял на большинство других психологических параметров, преломляясь и в психологии боя, когда солдаты не всегда понимали, за что, собственно, они идут умирать; и в психологии „выхода из войны“, когда к посттравматическому синдрому примешивался и нравственно-психологический надлом, „кризис ценностей“, который, например, был характерен (вне России) для многих участников Первой мировой войны (так называемое „потерянное поколение“).
Проблема мотивации войны тесно связана с другой — формирования представлений о ней в сознании как ее участников, так и общества в целом. Обе характеристики не остаются постоянными, они могут меняться как после окончания войны, так и даже в ее процессе. Особенно тяжелые психологические последствия для участников войны имеет смена социальных ее оценок с позитивных на негативные, что наиболее ярко проявилось в ходе и после окончания войны в Афганистане, а также внутреннего конфликта в Чечне.
„Сегодня ни один военнослужащий в Чечне не знает, как к нему будут относиться после войны, — отмечал в апреле 1995 г. военный психиатр С. В. Литвинцев. — Как к мародеру, убийце? Реакцию на такое отношение, судя по „афганцам“, предугадать несложно. Недаром же появились такие понятия, как „вьетнамский“ и „афганский“ синдромы“.[108]
Политические игры „властей предержащих“, как принимающих безответственные решения, так и использующих интерпретацию исторических событий в своих конъюнктурных интересах, оборачиваются для сотен тысяч людей жизненной трагедией и психологической драмой. В результате официальная мотивация войны весьма тесно, хотя и крайне противоречиво, взаимодействует с таким процессом, относящимся к сфере массовой психологии, как формирование образа войны в общественном сознании.
Одним из важнейших элементов военной психологии является образ войны, то есть комплекс представлений о ней. Он включает в себя как интеллектуальные, так и эмоциональные компоненты. Интеллектуальные — это попытки рационально, логически осмыслить явление. Эмоциональные представляют собой совокупность чувств, эмоциональных отношений к данной войне.
Субъект восприятия, формирования этого образа может быть весьма дифференцированным: это и массовое общественное сознание, это и высшее политическое, а также военное руководство, и наконец, это армейская масса, включающая низшее и среднее командное звено. Можно и более детально дифференцировать эти субъекты, однако именно для обозначенных категорий существуют свои специфические закономерности формирования образа войны, хотя, разумеется, эти субъекты не отделены друг от друга непроходимыми барьерами, и потому существуют еще более обобщенные, даже универсальные психологические механизмы, характерные для всех. Естественно, чем ближе субъект к высшим звеньям управления, то есть к точкам пересечения информационных потоков и структурам, принимающим решение, тем выше доля интеллектуальных, рациональных компонентов как в формировании образа войны, так и в его структуре. Соответственно, массовое общественное сознание ориентируется прежде всего на эмоциональные компоненты, во многом определяемые так называемой „психологией толпы“, а также формируемые под воздействием пропаганды.
Каково содержание категории „образ войны“?
Образ войны в широком смысле включает в себя и собственный образ, и образ врага. Здесь же и представления о ее характере и масштабах, и о соотношении сил, и, безусловно, о перспективах, которые, как правило, видятся благоприятными для себя и неблагоприятными для противника (в противном случае, если не надеяться на победу, то войну бессмысленно и начинать). Но на то же рассчитывает и противник!..
Образ войны никогда не бывает статичным. Более того, его можно весьма четко подразделить на три типа:
1) прогностический;
2) синхронный;
3) ретроспективный.
Прогностический образ, независимо от того, доминирует ли в нем интеллектуальный, характерный для военно-политического руководства, или эмоциональный, свойственный массовому сознанию, компонент, как правило, не бывает адекватен. Обычно выдержанный в оптимистических тонах, а потому ложный образ, он и делает войну в принципе возможной. „На Рождество мы будем дома!“ — таково было широко распространенное мнение накануне Первой мировой.
„Страна ждала обещанного быстрого победного марша армии, — вспоминал российский современник начало войны. — Хлеставший из ротационных машин поток газет кричал о скорых решающих сражениях“.[109]
Но реальность оказалась совершенно иной.
„Войны, которая на самом деле произошла, никто не хотел, потому что никто ее не предвидел“.[110]
Причем, это было свойственно всем противоборствующим сторонам. Аналогичное состояние умов характерно и для Второй мировой войны.
С эмоциями все понятно: „патриотический угар“, или своего рода социальная истерия не могут быть адекватны реальности. Но возникает вопрос: почему люди, профессионально занимающиеся принятием политических и военно-стратегических решений, как правило, допускают грубейшие просчеты в прогностической оценке важнейших параметров войны (времени начала, масштабов и характера боевых действий, величины потерь, исхода войны и др., причем обычно не только отдельных из перечисленных моментов, но их частичного или даже полного комплекса)? Ведь XX век показал, что практически ни в одной из крупных войн стратегическое прогнозирование не было адекватным реальному ходу событий — либо по большинству, либо по всем компонентам.
Дело здесь, вероятно, в универсальном и древнем мыслительном механизме, который используется человеком для прогнозирования будущего. Он может быть определен как процесс структурной экстраполяции. В соответствии с ним, новое, ранее неизвестное, „будущее“ представляют таким же, как уже существующее, известное. Сложные процессы структурируются в соответствии с уже имеющимся опытом, причем считается, что компоненты этого будущего вступают в те же взаимосвязи, как и в прошлом.[111]
Неадекватность прогнозирования проявляется, прежде всего, в недооценке противника. Так, перед русско-японской войной все высшее русское общество, включая императора, и даже Генеральный Штаб относились к японцам как к диким недоразвитым азиатам, „макакам“, перенося ранее оправданный опыт европейского высокомерия к отставшим в индустриальном, техническом и военном отношении странам на совершенно незнакомую еще ситуацию, в которой Япония первой из азиатских стран совершила модернизационный рывок. При этом явно переоценивался и противопоставлялся неприятельскому морально-психологический потенциал собственных войск. Характерный пример такого отношения приводит русский военный психолог Н. Н. Головин:
„В 1905 г., когда посылалась на Восток эскадра адмирала Рожественского, был сделан подсчет боевой силы флотов, которым суждено было встретиться у берегов Японии. Выяснилось, что материальные коэффициенты для русских и японцев относились как 1:1,8. Морской министр адмирал Бирилев написал в ответ на этот подсчет, что подобные коэффициенты хороши для иностранцев; у нас-де, русских, есть свой собственный коэффициент, которым является решимость и отвага. Цусима доказала, насколько адмирал Бирилев был прав в своих методах стратегического подсчета…“[112]
Просчет в прогнозировании потенциала противника и его воли к сопротивлению был допущен даже в такой локальной войне, с абсолютно несопоставимыми силами сторон, как советско-финляндская „зимняя“ война 1939–1940 гг., победа в которой досталась СССР непомерно высокой ценой. Достаточно сравнить безвозвратные потери побежденных и победителей в этом вооруженном конфликте: немногим более 48 тыс. человек потеряли проигравшие войну финны, тогда как потери советских войск составили почти 127 тыс. человек убитыми, умершими от ран и пропавшими без вести.[113]
Эти же закономерности неудачного прогнозирования с особой очевидностью проявились в мировых войнах. Причем, в Первую мировую такой стратегический просчет был допущен обеими противоборствующими сторонами: Россия не успела перевооружиться и модернизировать свою армию, а Германия, опередившая в этом отношении и Францию, и Россию, не учла ни масштабов антигерманской коалиции, ни ее ресурсных и мобилизационных возможностей, ни перспектив затяжного, изнуряющего характера войны (расчет был на блицкриг). Того же порядка стратегический просчет, заключавшийся в переоценке собственных сил и недооценке противника, вылился в лозунг „малой кровью на чужой территории“, с которым СССР подошел ко Второй мировой войне, а Германия повторила свою прежнюю ошибку, рассчитывая на молниеносный разгром всех основных противников.
Наконец, еще один пример неадекватного прогноза — Афганская война 1979–1989 гг. А ведь в арсенале советских стратегов должен был присутствовать опыт аналогичной войны США во Вьетнаме и еще более непосредственный, хотя и отдаленный опыт британского проникновения в Афганистан, который продемонстрировал невозможность навязывания народам этой страны чужой воли, социальных образцов и ценностей даже такими изощренными колонизаторами, которые покорили половину мира. Несмотря на все это, было принято ошибочное решение о непосредственном вооруженном вмешательстве во внутренние дела этой соседней страны. Афганская война оказалась не только затяжной и неперспективной с точки зрения военного способа решения проблем, но и подорвала политические позиции СССР в мире, отягощающе сказалась на и без того стагнировавшей экономике, усугубила кризис ценностей в советском обществе, а в конечном счете стала одним из факторов краха социализма, распада СССР, провоцирования многих „горячих точек“ уже на постсоветском пространстве.
Ошибки структурного экстраполирования допускались на всех уровнях прогнозирования, а значит и формирования „прогностического“ образа войны. Так, в XX веке постоянно и