боевое знамя на протяжении всего XX века (и много ранее) оставалось общепризнанной символической ценностью, утрата которой покрывала несмываемым позором воинскую часть и та в результате подлежала расформированию, то икона — религиозный символ-ценность — являлась таковой только в период высокой социальной значимости религиозных институтов, поддерживаемых государством. Соответственно утрата или необходимость защиты в бою этих символов-ценностей могла стать мощнейшим побудителем позитивных массовых аффектов — героического порыва, экстаза атаки и т. п.
Роль аффектов вообще весьма велика в любых вооруженных конфликтах. Даже за, казалось бы, одним и тем же явлением, оцениваемым обществом как безусловно позитивное действие, в экстремальных условиях войны могут стоять различные механизмы. Например, подвиг может стать результатом как сознательного волевого выбора человека, трезво оценивающего ситуацию, возможные последствия своих действий, готовности к самопожертвованию, так и аффективного, бессознательного порыва, импульсивного действия под влиянием очень различных обстоятельств. Здесь может иметь место и аффект массового „психического заражения“ в момент атаки, и вспышка отчаяния в безвыходной ситуации, и даже страх. Поэтому стоит четко различать собственно психологические механизмы деятельности людей в боевой обстановке и их результаты, которым общество придает тот или иной социально- ценностный смысл. При этом, конечно же, в управлении войсками, а следовательно, и в их воспитании, прежде всего морально-психологической подготовке, приоритет обоснованно отдается сознательно-волевым качествам воинов. Это позволяет свести к минимуму негативные виды аффектов (страх, паника и т. п.): устойчивость к вовлечению в состояние аффекта зависит от уровня развития моральной мотивации личности и ее способности к сознательной саморегуляции.
Предыдущий раздел был посвящен преимущественно групповой и массовой психологии, тогда как „атомарный“ уровень, из которого складываются социально-психологические процессы и феномены, лежит в области психологии личностной. Здесь мы и рассмотрим некоторые аспекты индивидуальной психологии в контексте экстремальных боевых условий. Уже приведенная выше позиция английского военного психолога Нормана Коупленда о неизменности человеческой природы при постоянном усовершенствовании методов и средств ведения войны, прежде всего вооружения, дает пищу для размышлений и в этом случае. Как и всякая афористически выраженная мысль, она страдает некоторой односторонностью и упрощением: разумеется, человек существенно менялся в ходе социальной эволюции и исторического развития, причем постоянные и переменные величины в этом процессе лежат в разных плоскостях. Меняется смысловое, ценностное, информационное наполнение человеческой психики, тогда как психо-биологическая ее составляющая остается чрезвычайно стабильной. Так, инстинкт самосохранения универсален и детерминирован биологической природой человека, однако механизмы защиты индивидуума в ситуациях, угрожающих здоровью и жизни, определение линии поведения и даже психологического реагирования, „переживания“ ситуации решающим образом зависят от социокультурных параметров личности: этно-культурной, религиозной и т. п. среды, определившей ее воспитание, ценности, установки, нормы поведения. Страх европейца-атеиста, христианина, мусульманина, буддиста и т. д. — это разные „страхи“. И решения, принимаемые ими в схожих обстоятельствах, которые, казалось бы, должны рождать в людях одинаковые эмоции, и поведение могут оказываться не только различными, но даже противоположными. Конечно, в одной и той же этно- и социо-культурной среде в течение XX века эти качества также подвергались изменениям, но они не были столь очевидны: весьма широкий комплекс психологических качеств российских участников разных вооруженных конфликтов начала, середины или второй половины нашего столетия оставался относительно устойчивым. Отсюда большое сходство мыслей, чувств, переживаний, оценок, прослеживаемых в документах личного происхождения военнослужащих, созданных в боевой обстановке.
Для проверки данного тезиса проведем сравнительный анализ однотипных источников периодов двух мировых и советско-афганской войн: писем, дневников, воспоминаний российских и советских солдат и офицеров, участников этих событий.
Начнем с психологической оценки русского солдата, которую дает в своем дневнике поэт-фронтовик Д. Самойлов:
„Российский солдат вынослив, неприхотлив, беспечен и убежденный фаталист. Эти черты делают его непобедимым“.
Но, читая эти записи, начинаешь понимать, что фатализм — основная черта солдатской психологии, свойственная не только российским, но всем без исключения комбатантам как особой категории людей:
„Первый бой оформляет солдатский фатализм в мироощущение. Вернее, закрепляется одно из двух противоположных ощущений, являющихся базой солдатского поведения. Первое состоит в уверенности, что ты не будешь убит, что теория вероятности именно тебя оградила пуленепробиваемым колпаком; второе — напротив, основано на уверенности, что не в этом, так в другом бою ты обязательно погибнешь. Формулируется все это просто: живы будем — не помрем… Только с одним из двух этих ощущений можно быть фронтовым солдатом“.[157]
Первый тип ощущений ярко выражен в письме артиллерийского прапорщика А. Н. Жиглинского от 14. 07. 1916 г.:
„Война — это совсем не то, что вы себе представляете с мамой, — пишет он с Западного фронта своей тете. — Снаряды, верно, летают, но не так уж густо, и не так-то уж много людей погибает. Война сейчас вовсе не ужас, да и вообще, — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно себе и из самых пустяков составить ужасное, — дико ужасное! Летит, например, снаряд. Если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать, как будешь медленно уходить из жизни, — в самом деле становится страшно. Если же спокойно, умозрительно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? — ведь страхом делу не поможешь, — чего же волноваться? Кипеть в собственном страхе, мучиться без мученья? Пока жив дыши, наслаждайся, чем и как можешь, если только это тебе не противно. К чему отравлять жизнь страхом без пользы и без нужды, жизнь, такую короткую и такую непостоянную?.. Да потом, если думать: „тут смерть, да тут смерть“, — так и совсем страшно будет. Смерть везде, и нигде от нее не спрячешься, ведь и в конце концов все мы должны умереть. И я сейчас думаю: „Я не умру, вот не умру, да и только, как тут не будь, что тут не делайся“, и не верю почти, что вообще умру, — я сейчас живу, я себя чувствую, — чего же мне думать о смерти!“[158]
Спустя двадцать семь лет с другой великой войны боец Петр Куковеров напишет своей сестре:
„Скоро новый 1943-й год! Я верю, он будет для нас счастливым. Как же я хочу теперь жить! Я люблю жизнь и должен выжить. Я точно знаю: меня никогда не убьют!“[159]
— и погибнет в том же 1943-м году.
Участник Афганской войны, артиллерист полковник С. М. Букварев на вопрос „Были ли вы суеверны?“ ответил:
„Да, был и, наверное, остаюсь суеверным. Мне, когда я уезжал [в Афганистан], отец говорил: „Сергей, ты там это самое… смотри!.. ' А я ему говорю: „Чего там — смотри?! Вот ты четыре года с первого до последнего дня провоевал, и так повезло, что жив остался. А другим и одного дня хватило, чтобы погибнуть… ' И тогда он мне сказал слова, которые я всегда повторяю: „Это как кому на роду написано“. Вот поэтому я суеверный. Верил в то, что все обойдется. И поэтому, наверное, так и получилось“[160]
Другой тип ощущений находим в воспоминаниях полковника Г. Н. Чемоданова, командовавшего в Первую мировую пехотным батальоном. Он описывает марш-бросок на передовую 22 декабря 1916 г. на Рижском участке Северного фронта:
„Я хорошо знал эти минуты перед боем, когда при автоматической ходьбе у тебя нет возможности отвлечься, обмануть себя какой-нибудь, хотя бы ненужной работой, когда нервы еще не перегорели от ужасов непосредственно в лицо смотрящей смерти. Быстро циркулирующая кровь еще не затуманила мозги. А кажущаяся неизбежной смерть стоит все так же близко. Кто знал и видел бои, когда потери доходят до восьмидесяти процентов, у того не может быть даже искры надежды пережить грядущий бой. Все существо, весь здоровый организм протестует против насилия, против своего уничтожения“.[161]
В минуты смертельной опасности (а боевая обстановка и есть такая опасность) в человеке пробуждается инстинкт самосохранения, вызывая естественное чувство страха, но вместе с тем и сознание необходимости этот страх преодолеть, не выдать его окружающим, сохраняя внешнее спокойствие, ибо внутренний трепет в той или иной мере все равно остается. В том- то и дело, что бой предъявляет к человеку требования, противоречащие инстинкту самосохранения, побуждает его совершать действия вопреки естественным чувствам.
„… Война как постоянная и серьезная угроза жизни, конечно, есть натуральнейший импульс к страху“,[162]
— отмечал И. П. Павлов.
Страх становится фактором, препятствующим совершению эффективной индивидуальной и коллективной деятельности, и это обстоятельство проявляется в очень широком диапазоне последствий: от массовой паники и бегства больших войсковых масс до индивидуальной психологической подавленности, утраты способности ясно мыслить, адекватно оценивать обстановку, вплоть до безынициативности и полной пассивности. Так, в период Второй мировой войны военные психологи США получили статистически значимые результаты исследования личного состава подразделений своей армии, действовавшей в Западной Европе в 1942–1945 гг., согласно которым лишь четверть солдат была реальными участниками боя, а 75 % уклонялись от непосредственного участия в боевых действиях. При этом лишь 15 % из всех, обязанных в соответствии с обстановкой пускать в ход личное оружие, вели огонь по неприятельским позициям, а проявлявших хоть какую-то инициативу было всего лишь 10 %. Причинами этой пассивности, по мнению американских исследователей, являлись сугубо психологические факторы, особенно различные формы и степень тревоги и страха.[163]
„Главное чувство, которое царит над всеми помыслами на войне, в предвидении боя и в бою, — ибо война и есть бой, без боя войны не может быть, — это чувство страха. К нему примыкают, усугубляя его, а иногда парализуя его, чувство физической и душевной усталости, ибо нигде не напрягаются так все силы человеческие, как на войне — в походе и в бою“,[164]
— писал в 1927 г. в эмиграции участник трех войн казачий генерал П. Н. Краснов.
Не случайно в условиях сильнейшего стресса, каким является бой, во всех армиях используются те или иные способы смягчения нервного напряжения перед лицом возможной насильственной смерти (и своей, и своих товарищей, и неприятеля, которого солдат вынужден убивать). Это и различные химические стимуляторы (от алкоголя до наркотических веществ), и комплекс собственно психологических средств (обращение командира к личному составу, беседы священников и политработников, молитвы и молебны в религиозных формированиях и др.), и звуковые способы воздействия на психику (барабанный бой, звуки горна, волынки и т. п.; призывы, лозунги и воодушевляющие крики в момент атаки: „Ура“, „Аллах акбар“, „Банзай“ и проч.). Они, как правило, одновременно выполняют целый ряд функций: и вытеснения из сознания воинов чувства страха в минуту повышенной опасности, всегда сопутствующей бою; и мобилизации решимости наступающих; и обострения чувства общности воинского коллектива („На миру и смерть красна“); и устрашения противника, на которого надвигается в едином, грозном порыве атакующая масса.
В русской армии таким боевым кличем издавна было „Ура“. Вот как описывает момент штыковой атаки участник Первой мировой войны В. Арамилев:
„Кто-то обезумевшим голосом громко и заливисто завопил: „У-рра-а-ааа!!!“ И все, казалось, только этого и ждали. Разом все заорали, заглушая ружейную стрельбу… На параде „ура“