Ирину Марик увидал только на похоронах, через два дня, когда вернулась Милочка и все было расставлено и договорено. По просьбе родственников были только самые близкие: жена покойного с его приемными родителями, родной брат-близнец, бабка с дедом Заблудовские, Полина Ивановна Ванюхина, сопровождаемая Петром Лысаковым, супруги Циммерман и первый зам Дмитрий Валентинович. До похоронного дня Ирина Леонидовна оставалась на Плющихе и домой не возвращалась. Марик туда постоянно звонил, но бравшие трубку чужие голоса постоянно менялись и все время говорили разное. Один раз к телефону подошел Макс, но извинился и сказал, что Ирина Леонидовна подойти не сможет. В любом случае, с женой его не соединяли. К Фабриции Львовне он тоже не зашел и не стал звонить, понимая, в каком сейчас состоянии оба Заблудовские. Вечером, однако, увидал из окна тестя: тот стоял на газоне, держа в руке поводок, а с поводка рвался в сторону английский бульдог тигрового окраса. Марик тряхнул головой, но наваждение не исчезло.
– Не может быть, – пробормотал он и снова посмотрел вниз через окно шестого этажа. В пироговском дворе уже не было никого: ни тестя, ни призрачного Торри…
Ирину Леонидовну привезли домой на Большую Пироговку лишь за полчаса до морга, чтобы она смогла переодеться в черное. Марик к тому времени уже находился у его дверей, на Малой Пироговке, откуда должны были забирать тело сына. Его трясло и бил озноб по всему телу. Про смерть Ванькину он лишь знал от Дмитрия Валентиновича: глава «Мамонта» Иван Маркович Лурье был убит из чердачного окна соседнего здания двумя выстрелами. Первая пуля прошла рядом с сердцем и была смертельной, но позволяла раненому жить еще какое-то время. Вторая пуля возможность эту сократила до минимума, до краткого трехсекундного промежутка между первым и вторым выстрелом, так как разом оборвала жизнь Айвана, влетев в его голову через висок, где и застряла. Известно было также, что, кроме снайперской винтовки Дегтярева, неизвестный стрелок не оставил ни малейшего следа, за который можно было бы зацепиться правоохранительным органам. Также неизвестной оставалась последняя картинка, сопровождавшая отрезок сознания жертвы вплоть до самого момента физической смерти, разместившийся в промежутке между первой и второй пулями. Но вряд ли картинка эта помогла бы расследованию, так как была вполне невинной и не давала представления об истинных мотивах преступления.
А в короткий этот последний промежуток Ваня лежал на пляже в любимом Судаке. Слева от него спала мама, а папа плескался в морских волнах и звал его к себе. Он махал ему руками и кричал что-то, очень громко кричал, но слова разбивались о волны и до Ваньки не долетали. Тогда Ванюшка поднялся, вернее, попытался подняться на ноги, чтобы быть выше мешающих волн, но нога не слушалась, потому что это была его левая, и вязла в мокром песке. А отец все кричал и кричал, а мама все спала и спала и не хотела проснуться, чтобы ему помочь. Ванька попытался собрать волю в кулак, но получалось плохо из-за того, что кулак тоже был левый и не сжимался, и не давал воле собраться как надо, в полную силу. И тут он увидал дедушку. Самуил Аронович был в драповом пальто с каракулевым воротником и в зимней шапке из меха нутрии. Он шел к нему, и почва пружинила под каждым его старческим шагом, потому что оказалась снежной дорогой, прихваченной морозом. Дед шел и улыбался Ваньке, и Ванька понял, что дед знает секрет, который не знает он. «Дай руку», – сказал дед, и Ванька дал. «Вставай», – сказал дед, и Ванька поднялся легко, без малейшего усилия. «Вот», – сказал дед и сделал шаг в сторону. За спиной его стояла тетенька в заиндевевших от холода очках. Она почему-то плакала, и из-под затуманенных стекол выкатывались слезы, и от этих слез шел теплый пар. И тогда его словно обожгло, словно кто-то нанес резкий удар в область виска, он узнал эту тетю: она жила у Максовой бабушки Полины Ивановны в смешной деревне, в которой раньше жили древние слоны, и туалет там был на улице в деревянной будочке и тоже был поэтому древний, и дыра внутри него уходила в темноту, в землю, откуда веяло холодом и страхом. «Не бойся, – сказала тетя, – все будет хорошо, Ванечка», – и он удивился, потому что раньше тетя не говорила ничего, а только молчала и улыбалась иногда. Но тогда он был уже большой и приезжал к ней на черной машине в эту же смешную деревню и не знал, что она не умеет говорить. А она умела, оказывается, и от этого Ваньке стало необыкновенно радостно, и он потянулся к ней рукой. Но она стала таять в воздухе, вместе с холодными стеклами, зимней дорогой, дедушкой Семой и нутриевой шапкой, оттого что над Судаком вновь засияло солнце во всю свою яркую силу и забило жарой и светом все вокруг, совершенно все, и ударило сиянием по близоруким зрачкам, и разом все исчезло…
Как бы то ни было, как сообщили органы, возбуждено уголовное дело и взято на особый контроль.
В одной машине с Ириной привезли ее мать и отца. На Фабриции Львовне была черная вуалетка из допотопных времен, почти скрывающая лицо, но по дрожанию плеч было видно, что она не вполне в порядке. Старик Заблудовский пытался сохранить мужество, но у него это плохо получалось, он нервически втягивал носом воздух и часто-часто моргал. Ирина была в черном платке, потухшая и сильно постаревшая. Она увидала Марика и подошла.
– Ир, – сумел только выговорить он, не отрывая глаз от жены, – Ир…
– Будь рядом, – сказала она пустым голосом и посмотрела сквозь Марка Самуиловича, – сейчас будут выносить, – и отвернула взгляд в сторону. К ним подошли Циммерманы и стали что-то говорить Ирине, что – Марик не слышал, не включалась голова. Заметил только, что Александр Ефимович поклонился ему уважительно и сочувственно сжал руку.
Привезли Полину Ивановну с каким-то мужиком простецкого вида, наверное, родственником, тоже из подмосковного поселка. Первым делом она пошла к Ирине. Женщины обнялись, и Полина Ивановна неожиданно для всех завыла, громко и протяжно, как воют настоящие русские старухи. Простецкий мужик подхватил ее под руку и быстро повел в сторону от ворот морга.
Милочка приехала последней, вместе с загоревшим под техасским солнцем длинноволосым Максом. На лице ее тоже был свежий загар, а одета она была в изящный темно-серый костюм с черной, отороченной золотой тесьмой полупрозрачной накидкой на голове и плечах и поэтому, как и Макс со своим схваченным зеленой резинкой хвостом, плохо соответствовала экзотической наружностью пасмурной обстановке малопироговского морга.
Полина Ивановна, завидев дочку, запричитала еще громче и, вывернувшись из-под Петькиной руки, заспешила ей навстречу, вклинивая в свой вой отдельные бессмысленные слова:
– Ка-ак же, до-оченька, ну ка-ак же…
Милочка тронула Макса за руку и негромко сказала:
– Возьми ее на себя, мне и так плохо.
Макс перехватил бабушку на полпути, и вдвоем с Петюхой они снова увлекли ее в сторону от ворот. Фабриция Львовна повернула голову в направлении Полининого воя и обнаружила там Макса. Она ухватила дочь за руку и потянула к себе, растерянно кивая в его сторону.
– Потом, мама, потом, – отмахнулась Ирина, понимая, что поступает неправильно, – все нормально, они просто похожи очень, я этого мальчика знаю, потом, потом…
Что будет потом, ее уже не заботило, по крайней мере, сейчас – может, и лучше для матери с отцом иметь то самое, что будет потом. Из дверей морга вышел Дмитрий Валентинович и негромким голосом, подчеркивающим значение скорбной процедуры, сообщил собравшимся:
– Все готово, можно прощаться. Пожалуйста, прошу вас, заходите внутрь.
Айван лежал в краснодеревянном гробу, облаченный в строгий черный костюм. Первый и последний раз в жизни. Обряжавший усопшего санитар по просьбе Дмитрия Валентиновича поместил в петлицу костюма красную гвоздику, что сделало Ваньку еще нелепей, потому что и без этой гвоздики диким казалось, что он лежит в гробу. Выражение лица его почти не изменилось, наоборот, стало еще более детским и как будто добавило наивности.
Специалисты из морга постарались: входное отверстие от пули на виске было тщательно закамуфлировано гримом и волосами, так, что следов не осталось совсем. Подходили по очереди. Полина Ивановна продолжала подвывать, но уже не так громко и безудержно. Милочка стояла с каменным лицом, застыв на месте, и что творится у нее на душе, понять было невозможно. Но мысли ее продолжали работать, потому что не были связаны с душой напрямую, огибали ее стороной, почти не касаясь и не оставляя значимого следа. И были эти мысли о том, что несправедливо это – положить мужа на Немецкое кладбище рядом с Самуилом Ароновичем Лурье и никому не известной Сарой, даже Айвану самому не известной. Ведь дед его этот не настоящий, зато сам он теперь настоящий, но не еврей, как все Лурье, а самый настоящий русский человек, Иван Александрович Ванюхин, если по полной справедливости. И место ему тогда не на их жидовском кладбище, а рядом с отцом его, дядей Шурой Ванюхиным, на старом мамонтовском погосте, где сам он лежит, и мать Милочки, Люська Михеичева, вечный приют обрела, и где отец ее, старый Михей, тоже покоится. Думалось ей об этом, но только так, чтобы о чем-то думать и кого-то за смерть своего мужика не любить. Все равно знала – предпринимать ничего не станет, да и глупо это просто – пустое лишь раздувать. Тем более что еще больше, чем этого, ей хотелось выпить.
Марик плакал, но не знал об этом, потому что не чувствовал слез: они стекали и падали ему на рубашку, расплываясь неровными влажными пятнами. Заблудовские стояли, слегка покачиваясь, и неотрывно всматривались в лицо внука, как будто знакомились с ним еще раз после возвращения на бывшую родину и удивлялись изменениям за прошедшие десять лет. При этом они поддерживали друг друга за руку, и неясно было, кто из них за кого опасается больше. Циммерман нервически кусал губу, зная, что если он даст ей свободу, то она начнет мелко-мелко дрожать и потянет за собою и веки, и все остальное, и он окончательно сорвется, и тогда ему станет неловко перед людьми. А еще будет стыдно, потому что тогда все подумают, что он не в себе из-за смерти юного благодетеля, своего бывшего ученика, которая ставит под удар его нынешнюю должность и его неправдоподобные гонорары, и не только подумают, но и догадаются об этом, возможно.
Лысый продолжал осуществлять контроль за тетей Полиной, но уже не так строго, потому что поразился тому, как парень в гробу, американский муж их Милки, похож лицом на Шуркиного сына, на Максима Ванюхина. Вот ведь как, думал, оно получилось-то.
Ирина стояла ближней к гробу с таким же, как у Милочки, каменным лицом. В отличие от невестки она не думала в эти минуты ни о чем, просто пыталась удержать себя в сознании, и ей это едва удавалось: она то видела перед собой лицо сына, неподвижное и чужое, то – нет, потому что плыла в этот миг вместе с облаками, в самой их серединной гуще куда-то в направлении белого, тоже сделанного, наверное, из облаков или похожих на них иных ласковых туманов, но не из тех, что были рядом, вокруг нее, из других – далеких, ослепительно белых и густых. Поэтому и не видела лица Ванюшиного, не всегда видела, только совсем в безоблачные и бессветные промежутки, но было их все меньше и становились они все реже…
А потом не заметила, как оказались уже на Немецком кладбище, и сына ее Ванечку, ее любимого Ваньку-головастика стали закапывать в землю, бросая в него комья земли. И эти комья стукались о крышку его подземного дома и рассыпались в земляной прах, и праха этого становилось все больше и больше, пока не стало столько, что совсем исчез за ним верх красного деревянного гроба…
Два последующих дня Ирина Леонидовна почти не вставала, но после кладбища ее вместе с Мариком отвезли на Пироговку, и лежала она уже там. Марик просидел с ней рядом почти все это время, выходил только прогулять бульдога. Он держал Ирку за руку и ничего не говорил. Да это было и не нужно обоим. На третий день, незадолго до отъезда мужа домой, она поднялась и поставила чайник. А потом они пили чай, не на кухне, как в прошлой жизни, а в столовой, как тогда, после окончания четырехлетней войны с дедом, в которой так и не оказалось ни побежденных, ни победителей. И снова из Сариных чашек, синих с золотом, и с печеньем из новых сортов, в идиотской упаковке, переваленным по этой причине в семейную реликвию – хрустальную ладью с серебряными головами мамонтов. И снова оба знали – мирный договор зачитываться не будет, потому что никакой войны не было, просто у каждого теперь были свои собственные будильники, и показывали они не одно и то же время, а с разницей в целых восемь часов. И поэтому не было уже единой для них гавани, куда бы вплыли они и пристали там навечно.
– Я не вернусь, Марик, – сказала Ирина, – и наверное, никогда уже. У меня теперь все здесь: Ванька, девочки, Третий вон, – она кивнула головой на кобеля, и тот радостно заизвивался вокруг хозяйки, – да и родители. Там тоже скоро уже. – Она посмотрела на мужа так, что он понял – все так и есть, все так и будет, и добавила: – А ты езжай, тебе нужно свой собственный мост достраивать, я знаю, что иначе для тебя нельзя. – Она знала, а сам Марик – нет.
Он улетел на другой день, не встретившись ни с кем больше, сделав только прощальные звонки. Уже находясь в воздухе над Атлантикой, он понял вдруг, что так и не побывал в доме сына и не посмотрел на внучек: ни на старшую Нину, ни на младшую Сару.
А еще почти через неделю, дождавшись девятого дня, в американский Техас тем же рейсом улетал Максим Ванюхин. Потому что нужно было жить дальше и дальше учиться: снимать пейзажи, портреты и натюрморты. А еще, потому что там ждала его Лариса Циммерман.