есть. Фельетон трактует исключительно о происшествиях дня, а я, ей-богу, совершенно к ним равнодушен. Если б читатели смотрели на меня как на фельетониста, — ей-богу, я перестал бы писать. Это все равно, как ежели бы напечатали, что я написал «насмешку». <…> Фельетоны <…> читаются с удовольствием, но никто об них не помнит. Льщу себя надеждою, что я все-таки остаюсь в памяти» (3 ноября 1884 г.).
Сочувственную оценку «Письмо I» получило в двух московских либеральных газетах — «Русском курьере» и «Русских ведомостях». «Невыразимо грустное впечатление производит этот небольшой отрывок…» — писал «Русский курьер» в обзоре «Наши газеты и журналы» (7 ноября, № 308), солидаризуясь с «печальными выводами» Салтыкова относительно состояния русского общества. «В минуты тяжелого недоверия к обществу, к его сознательной силе на благо, естественно бросить в лицо его горький и страстный упрек, и г. Щедрин не останавливается перед ним», — писал Арс. И. Введенский (псевд. «Аристархов» — Р. вед., 14 ноября, № 316).
Ключевая тема очерка — «читатель и писатель» — стала центральной в большинстве газетных и журнальных рецензий.
На салтыковские инвективы по адресу читателя, «шмыгнувшего в подворотню», первым остро реагировал В. Буренин. Его отзыв был резко враждебным. Памфлетно характеризуя салтыковского читателя как «псевдолиберального», Буренин и самого Салтыкова назвал «литературным служителем формального либерализма», будто бы потворствовавшим в своей «фельетонной сатире» «вожделениям» «либеральной улицы», уже давно расточавшим «служительские слова» по адресу «псевдолиберального читателя», ему в угоду. Между тем этот читатель «действительно таков, что на его мнимое сочувствие нельзя полагаться ни в каком случае. Этот читатель прежде всего лицемер и трус, и потому ничего нет удивительного, что он «в трудную минуту» для писателя, стремившегося в продолжение многих лет угождать ему и забавлять его фальшиво-оппозиционными вожделениями, спешит «шмыгнуть в подворотню» и изъявить свое подлое и трусливое нежелание «связываться» с тем, кому в легкие минуты он лицемерно поклонялся, чьим легким шуткам он подхихикивал с холопским удовольствием. < …> Разве почтенный сатирик не видел до сих пор, что этот псевдолиберальный читатель, для чьей праздной потехи он ежемесячно, если можно так выразиться, офельетонивал свой великий талант, только потому и обнаруживал мниможивое сочувствие и участие к его сатире, что ее фельетонная легкость давала право носиться один день с показным либерализмом, с показной оппозицией и удобно забывать и первый и вторую на другой же день? <…> Не пожинает ли г. Салтыков те плоды, которые он сам посеял?» [37] Несколько иначе, но также перенося проблему в область личных эмоций самого писателя («субъективное чувство злобы и досады») и его субъективной «вины перед жизнью», идущей своим собственным, объективным путем, рассматривает первое «письмо» Р. И. Гинзбург (псевд. Ergo).[38]
В обсуждение вопроса «литература и читатели» в связи с очерком Салтыкова вскоре включилась передовой статьей под этим названием правонародническая «Неделя».
Формулируя позицию газеты, П. Гайдебуров еще раньше писал: «Роль периодической печати в России должна измениться», журналистике следует вернуться на тот путь, на котором «она действительно могла бы иметь (да когда-то и в самом деле имела) серьезное значение: это — путь культурного влияния на общество».[39] Отказавшись же от «культурной миссии», литература, печать не воспитала и читателя, которому могла бы предъявить тот упрек, что предъявляет Салтыков: «Как фигура восклицания в устах сатирика, несколько месяцев тому назад «неожиданно лишившегося употребления языка», этот упрек еще понятен. Но возможно ли вообще серьезно ставить вопрос об обязанностях читателя — русского читателя — по отношению к литературе и о том, знает ли он и исполняет ли эти обязанности? <…> И почему читатель, который «только почитывает», виноват более писателя, который «только пописывает»?[40] В «Заметках», напечатанных в том же № «Недели», автор приходил к выводу, что упрек Салтыкова своему читателю может быть оправдан лишь тем, что высказан «под слишком еще свежим впечатлением катастрофы». «Конечно, <…> прекращение «Отечественных записок» — факт весьма прискорбный, но нельзя же отсюда делать заключения о негодности ни к чему русского общества и о предстоящей гибели России, как это делает Щедрин» (стлб. 1598).
В грубо развязной, пасквильной форме характеризовал салтыковского читателя кн. В. П. Мещерский. Отталкиваясь, по-видимому, от иронического замечания в заключении «письма»: «дружественные мне тайные советники <…> вновь начинают одобрительно кивать в мою сторону», — издатель «Гражданина» писал: «Щедрин <…> жалуется на читателя своего, изменившего-де ему в минуты невзгоды. А кто главный читатель Щедрина?
Кто? Разумеется, тайный советник. Иль этого не знал Щедрин? А тайный советник ведь — блудлив, как кошка, а труслив, как заяц».[41]
Естественно, что злободневная «сатира» «Письма I» вызвала живую реакцию именно газетной прессы. Но вскоре на нее откликнулся и «толстый» журнал — народническое «Русское богатство». Известный в те годы критик Л. Е. Оболенский (псевд. «Созерцатель») посвятил «сатире» Салтыкова значительную часть своих «литературных заметок» «Обо всем» (РБ, 1884, № 1l). Обвинив Салтыкова в «неразборчивом отношении» к «предметам бичевания», Оболенский поддержал ту глубоко ошибочную литературно-критическую традицию, которая трактовала салтыковскую сатиру как своего рода «искусство для искусства», «смех ради смеха», воспитывающий и неразборчивого, беспринципного, «зубоскалящего» читателя. Неудовольствие Оболенского в связи с этим вызвала ирония Салтыкова по отношению к почвеннической апологии «любви». Салтыков, писал критик, «не может не знать того, как немыслимо в обществе создать что-либо на почве одного бичевания и отрицания, без веры в жизнь и общество, без положительных идеалов и идей, без любви к ним. Необходимо, чтобы было указано людям нечто в самом обществе и народе, во что можно верить, на что можно надеяться и полагаться, что можно и должно любить, чтобы люди этого общества обратились в живых деятелей на практической жизненной почве» (стр. 443).
Таким образом, большинство рецензий на «Письмо I» носило полемический характер, объясняемый, по преимуществу, несогласием с салтыковской трактовкой темы «писатель — читатель».
Стр. 232…газетные столбцы, от которых несет исподним бельем чичиковского Петрушки… — Реальный комментарий к этим словам находим в письме Салтыкова к А. Л. Боровиковскому от 15 июля 1884 г.: «…читаю «Новое время», «Петербургский листок» и «Петербургскую газету». Одним словом, нюхаю портки чичиковского Петрушки. Нехорошо пахнет…» Еще более определенно иносказание Салтыкова раскрывается в его письме к Г. З. Елисееву от того же 15 июля: «Вы читаете «Новое время» — ведь стошнить может от фельетонов Атавы, «Жителя» (Незлобина), Морского, от корреспонденции Молчанова, Кочетова («Странник») и проч. Точно нюхаешь портки чичиковского Петрушки». Ср. также письмо к Н. К. Михайловскому от 11 августа того же года, где «портками чичиковского Петрушки, заражающими вселенную своим специфическим запахом», опять-таки названо «Новое время».
Стр. 234…«жег сердца глаголом»… — перефразировка строки из стихотворения А. С. Пушкина «Пророк».
«Мало обличать — любить надо», — прорицали когда-то наши «почвенники»… — Приводимая Салтыковым формула действительно восходит к некоторым высказываниям «почвенников», например, к объявлению об издании журнала «Эпоха» в 1865 г. Однако Салтыков здесь, в сущности, разумеет не столько «почвенничество» в собственном смысле слова, трибуной которого были журналы бр. Достоевских «Время» и «Эпоха», сколько идеологию консервативного, а еще точнее, официального «патриотизма» (об отношении Салтыкова к «почвенникам» см. т. 6, стр. 692–697; см. также т. 9, стр. 249). Далее поэтому цитируемую формулу Салтыков припишет Козьме Пруткову (см. стр. 298).
Стр. 236…раз кошелек при мне, я тут же воочию вижу, как благодаря ему кругом расцветает промышленность и оживляется торговля. — Иронический отклик на одну из тем публицистики «Московских ведомостей» — тему упадка русской промышленности и торговли, экономического кризиса, будто бы вызванного отсутствием спроса на изделия русской промышленности (см. прим. к стр. 250).
ПИСЬМО II
Впервые — ВЕ, 1884, № 12, стр. 663–676.
Рукопись и корректуры не сохранились.
Работу над вторым «письмом» Салтыков начал, вероятно, вскоре после согласия Стасюлевича напечатать первое «письмо», то есть после 14 октября 1884 года. 26 октября он сообщал Белоголовому: «Отдал маленькую-маленькую вещицу Стасюлевичу для ноябрьской книжки, но вряд ли ей суждено появиться. Теперь пишу еще вещицу (тоже маленькую) для декабрьской книжки, и тоже ничего верного сказать не могу». Статья была закончена в первых числах ноября. «Для декабрьской книжки, — писал Салтыков Белоголовому 10 ноября, — тоже чуть-чуть побольше написал, а вышло даже несуразно».
В центре внимания Салтыкова во втором «письме» — проблема, возникшая в русской политической жизни 60-х годов в связи с осуществлением ряда реформ, имевших объективно буржуазно-демократический характер, — проблема конституции.
В конце 70-х — начале 80-х годов «конституционный вопрос» приобрел особую остроту по двум причинам — внешнеполитической и внутриполитической. В 1879 году в Болгарии, после освобождения от турецкого владычества, начала действовать разработанная при участии русских представителей так называемая Тырновская конституция — одна из самых демократических для того времени европейских конституций. С другой стороны, революционный натиск народовольцев заставил самодержавие приступить к формулированию новой политической программы. Эту задачу должна была выполнить образованная в 1880 году Верховная распорядительная комиссия под председательством гр. М. Т. Лорис-Меликова, один из проектов которой предполагал создание при Государственном совете «общей комиссии из земских деятелей и сведущих людей, частью по избранию, частью по назначению от правительства».[42]
В условиях самодержавной системы разработка конституционных принципов являлась прерогативой бюрократии и какое-либо участие общественности в такой разработке не допускалось. Кроме того, «самобытная русская конституция», по мысли ее творцов, не могла иметь ничего общего с европейскими конституциями, и обращение к опыту конституционных правлений Западной Европы (прежде всего Франции и Англии) исключалось. Эти два обстоятельства с полной определенностью «выяснились» именно в период либеральной «диктатуры сердца» Лорис-Меликова. Салтыков писал П. В. Анненкову 20 сентября (2 октября) 1880 года: «…Лорис-Меликов созывал всех редакторов и прочитал им речь, в которой заявил, что о конституции и думать нечего и распространять конституционные идеи—значит производить в обществе смуту. Вот, значит, и либерализм выяснен <…> И теперь «Голос» проповедует: нельзя ли, дескать, у нас самих в наших собственных законах и в предначертаниях Сперанского отыскать задатки будущего обновления России».
После убийства Александра II тема конституции становится безусловно запретной, хотя общественно-политическая ее актуальность и значимость сохраняется и она в той или иной форме всплывает на поверхность политической жизни и подвергается обсуждению в печати. Так, например, в статье К. П. Победоносцева «Великая ложь нашего времени» говорилось: «Одно из самых лживых политических начал есть начало народовластия, та, к сожалению, утвердившаяся со времен французской революции идея, что всякая власть исходит от народа и имеет основание в воле народной. Отсюда истекает теория парламентаризма, которая до сих пор вводит в заблуждение массу так называемой интеллигенции и проникла, к несчастию, в русские безумные головы».[43]
Внешнеполитический аспект «конституционной» проблемы в эти годы нашел свое выражение в сложных взаимоотношениях русского правительства с болгарским «князем» Александром Баттенбергом, в апреле 1881 года совершившим переворот и отменившим действие Тырновской конституции. Д. А. Милютин писал по этому поводу в своем дневнике: «Хотя переворот в Болгарии задуман и исполнен без ведома русского правительства и даже вопреки нашим советам, однако ж нельзя отвергать, что сам государь, как и многие из окружающих, в душе одобрят решимость князя болгарского и будут сочувствовать ниспровержению ненавистной им болгарской конституции, выработанной под опекой русского же правительства».[44] Вместе с тем самовольные действия болгарского самодержца, русского ставленника, все более подпадавшего под влияние Австро-Венгрии, вызывали резкое недовольство правительства Александра III: летом 1883 года в Болгарию с целью урегулировать разногласия Баттенберга с русскими министрами его правительства и восстановить действие Тырновской конституции был командирован видный чиновник русского дипломатического ведомства А. С. Ионин.[45] Этот факт должен быть особо отмечен. Дело в том, что герой салтыковской сказки, статский советник Передрягин, оказывается «командированным» к медведям-«братушкам»[46] ради составления для них конституции также летом 1883 года. Если это и совпадение, то — знаменательное.
Однако главным для Салтыкова был, конечно, аспект внутриполитический. Передрягинское конституционное творчество обобщает особенности соответствующей деятельности таких, например, чиновников, стоявших у кормила власти, как гр. Н. П. Игнатьев или М. С. Каханов.
Н. П. Игнатьев в качестве министра внутренних дел был вдохновителем принятого в августе 1881 года драконовского «Положения об усиленной и чрезвычайной охране», названного