В кружках слышалось злополучное «окраина». И хотя некоторым удалось кой-где убедить шумящих, что речь Скарятина не понята, что бесповоротное убеждение его совсем не то, но никто не хотел верить в искренность этого убеждения. Припомнили его прошедшую деятельность; припомнили, что «он крепостник, что он утверждал солидарность русского общества с Каракозовым, что он проповедовал гибельность реформ». Следствием всех этих дебатов было то, что какой-то голос прокричал: «A bas, Скарятин!» Тогда: «A bas, Скарятин! долой, вон Скарятина!» раздается по всей зале. В это время одни из смолян бегут из залы, другие продолжают кричать, но уже с сверкающими глазами. Минута становится критическая.
Один господь только может спасать — в подобные минуты. А Скарятин все думает пронять патриотов красноречием. Он бросается к стулу и жестом требует себе позволения говорить. Но «он стоял, говорит Незнакомец, поникнув головой, бледный, убитый, готовый разрыдаться». Это умиротворило патриотов, далее они не дерзали.
Этим и окончилась история великого смоленского скандала.
Передадим теперь те впечатления, которые произвел этот скандал на разные органы нашей прессы.
Первое известие о скандале, бывшем на смоленском торжестве, сообщил сам Скарятин в своей газете «Весть». Замечательно, что он, несмотря на то что играл роль жертвы, отнесся к происшествию самым благодушным образом. Передав своим читателям сведения о том, как прервана была его речь криками «довольно», и сообщив самую речь, Скарятин пускается в патетическое восхваление древних патриотических подвигов Смоленска и рассыпается в благодарности устроителям праздника за то, что они устроили торжество в таком знаменитом своим патриотизмом городе.
«Забудем ли Смоленск, — так говорит Скарятин в заключение своего изображения доблестей Смоленска, — этот многострадальный и славный город летописи русской? Не нам пренебрегать славнейшими именами русской истории. Забудем ли нашу славу, станем ли прятать ее? Напротив, гордо и славно понесем ее на радость друзьям, на страх врагам!
Итак, избранием Смоленска хозяева праздника заслужили искреннюю признательность своих гостей, затронув в их русских сердцах одну из лучших струн летописи нашей славной, великой, единой Руси».
Иной зоил, прочитав статью Скарятина о смоленском торжестве и сличив ее с действительным ходом бывших там событий, может подумать, что Скарятин, обжегшись на своих бесповоротных убеждениях на смоленском обеде, поет теперь Лазаря перед смоленским дворянством. Мы этого не скажем. Мы, напротив, более склонны думать, что, смущенный на обеде в самом начале своей речи, потом окончательно сконфуженный, расстроенный, Скарятин не вполне понял суть случившегося с ним, а многое, может быть, не приметил или запамятовал… Да и как было не запамятовать. Дело было жаркое. Легко было запамятовать, тем более что, по словам Незнакомца, Скарятин, отправившись из дворянского собрания немедленно после скандала в вагон, упал с платформы и ушиб себе ногу так сильно, что всю дорогу принужден был лежать. Нужен очень сильный организм, чтобы, перенесши массу самых сильных впечатлений, потрясений, ощущений самого неприятного свойства и сверх того страшную боль физическую, удержать все в памяти в стройном порядке и последовательности, как то было в действительности. Потому нет ничего удивительного, что Скарятин забыл, как ему кричали: a bas, вон, долой Скарятина, — и не сказал ничего об этом в своей первой статье, поэтому же крики: довольно он понял совсем иначе, чем Незнакомец. По той же причине, Скарятин был в заблуждении, как мы видели уже, и в последнем действии скандала, когда сверкающих очами смолян хотел остановить потоком своего красноречия.
В другом положении, чем Скарятин, находился на смоленском празднестве Незнакомец. Психическое состояние его было, может быть, и не вполне безмятежно во время скандала, но, по крайней мере, настолько спокойно и здраво, что он мог все видеть и все понять. Поэтому, рассматривая все дело в целом, он не относится так благодушно к смолянам. Правда, и он, как поэтическая душа, предается некоторым словоизвержениям насчет древних доблестей смолян, но это служит ему только точкою отправления для того, чтобы прочитать строжайшую проповедь тем современным смолянам, поступок которых с Скарятиным он ничем не отличает от известного поступка пермских мужиков в прошедшем году с Сен-Лораном.
Еще жестче к смоленскому происшествию, чем Незнакомец, отнесся редактор «Нового времени» Юматов. «Смоленское происшествие поставило теперь, говорит он, весьма рельефно вопрос о том, что журналисты в России не могут на патриотических обедах считать себя вне опасности. В перспективе им грозит даже публичное избиение; и если настроение людей известной фракции не остынет, то можно опасаться, что журналисты сделаются на обедах таким же редким зверем, как волк в Англии, и так же немы, как рыбы… Есть люди, в присутствии которых нужен для поддержания порядка не только обычный президентский колокольчик, но не будет лишнею и кавалерийская нагайка, как оружие обороны. Это те лица, которые на умеренное слово отвечают призывом к физической расправе. Кавалергардский оркестр на роскошном банкете вещь хорошая, но несколько здоровых вахмистров могут быть еще нужнее для предупреждения некоторых печальных недоразумений».
Так отнеслась к смоленскому происшествию петербургская пресса. Московская взглянула на дело совершенно иначе.
По смыслу двух статей, написанных по поводу смоленского происшествия «Московскими ведомостями», надобно удивляться не тому, что такое происшествие случилось с Скарятиным, а надобно бы было удивляться и, пожалуй, сожалеть о том, если бы оно не случилось. Ибо ведь кто такой Скарятин? Человек, который основал особый орган для того, чтобы служить враждебным России силам. Кто тормозит русскую силу в польском деле, содействует и радуется успехам его, нападает на патриотов, страдающих от интриг поляков? — Все это делает Скарятин. И пускай бы он действовал открыто. Нет, он старается обморочить общество, представляется говорящим от имени всего русского дворянства, поддерживающим будто бы интересы последнего. Не должно ли было или, лучше сказать, могло ли дворянское общество, бывшее на смоленском обеде, общество, представлявшее собою лучшую русскую интеллигенцию, не показать Скарятину, что у него нет ничего общего ни с русским обществом, ни с русским дворянством, от имени и во имя которых он проповедует? Скарятин не мог не предвидеть этого, и, начав говорить, он сам этим обрек себя на неизбежный скандал.
Так или почти так рассуждают «Московские ведомости», и рассуждают, по нашему мнению, весьма здраво и основательно. Но, становясь вполне на их точку зрения, мы не можем, однако ж, не сделать некоторого упрека цвету русской интеллигенции, присутствовавшему на смоленском торжестве.
Нельзя не заметить, что они действовали не довольно энергически, можно сказать, даже вяло, даже апатично. Как! Перед ними стоял человек, тормозящий русское дело, служащий польским интересам, одним словом, изменник отечеству, и ограничиться только тем, что прокричать ему только a bas, долой, вон! И больше ничего??!! Пощадите, бога ради! Да где ж тут патриотизм? Разве так должен патриот поступать с изменниками, и особенно с изменниками, которые хотят замаскировать себя, одурачить все общество, которые являются пред глаза всего общества в качестве людей добропорядочных и начинают говорить патриотические речи? И что ж, ввиду такого-то обстоятельства, смоленский патриотизм ограничился только тем, что остановил речь Скарятина и потом прокричал ему: a bas! вон! Но и это было сделано вяло, не единодушно! Крики: довольно! начались слабо, едва слышно, в одном только месте, и потом уже только были поддержаны значительным числом голосов. Но очевидно, что и такое легкое выражение патриотизма понравилось не всему обществу. Ибо после обеда начались дебаты о том, хорошо ли это сделано. Были люди, которые не одобряли кричавших и защищали Скарятина, — и их, как кажется, было не мало. Потому что, когда наступила решительная минута, когда некоторые крайние порешили кричать: a bas! вон! тогда зала, по свидетельству Незнакомца, значительно опустела. Кричащих и сверкающих глазами осталось немного.
Такое не единодушное, вялое действие смолян сильно, по нашему мнению, повредило делу смоленского патриотизма. Ведь вот уже и теперь Скарятин говорит, что довольно кричали не все, другие, напротив, требовали продолжения речи, и что музыка прервала речь его вовсе не по приказанию распорядителя праздника, который удостоверил Скарятина лично, что он этого приказания не давал. Скарятин думает, что музыке велел играть какой-нибудь из врагов его, очевидно, потому, что не надеялся с своими единомышленниками перекричать тех, которые требовали продолжения речи Скарятина. О криках: a bas! вон! Скарятин убежден, что они были произведены только несколькими единичными голосами. Таким образом, он скандал смоленский вовсе не принимает за выражение общественного мнения относительно него, а приписывает его небольшому, враждебному для него, кружку лиц. И, прибавим мы, имеет право на это, потому что скандал происходил так недружно, так робко, что его никак нельзя признать единодушным желанием всех. Юматов идет еще дальше. Он думает, что не только число участвовавших в скандале было очень незначительно, но что и родовитых дворян тут вовсе не было, а произвели скандал «какие-нибудь однодворцы и приказные, которых в прежнее время и не принимали даже в хорошем провинциальном кругу, но теперь, благодаря недавним успехам, которые сделало наше общество на пути равенства, упомянутые люди могли быть допущены на обед в виде опыта, но, однако ж, оказалось, что вводимое равенство еще преждевременно». «Русские ведомости» идут еще дальше Юматова. Они просто-напросто говорят, что скандал был произведен людьми пьяными. «Вино, разумеется, — говорят они, — лилось рекою, и по мере того, как опорожнивались бутылки, умы собеседников воспалялись, язык развязывался и развязался, наконец, до того, что перелил границы приличия и самоуважения».
Вот какая образовалась путаница мнений об одном и том же предмете. Не правы ли мы, когда говорим, что смоленское общество поступило не довольно энергически или, что то же, не довольно патриотически. Учини они скандал дружно, единодушно, с натиском, с одушевлением, даже с остервенением, да прихвати при этом и остальную литературу, бывшую на обеде, тогда для всех были бы ясны патриотические мысли и желания смолян, а их действия для всех были бы поучительны. Теперь же какая из всего скандала польза, когда даже люди пострадавшие, как Скарятин, нисколько им не вразумлены? Да и вразумить нет никакой возможности. Разве все бывшие на обеде дадут собственноручные подписки в том, что скандал учинен был с общего согласия? Да и такое единогласие нисколько не убедит теперь Скарятина. Он скажет, что они все увлечены к такому согласию толкованием «Московских ведомостей», что самый ход скандала доказывает совершенно противное.
А если для самого Скарятина скандал в том виде, как он был, не имеет вовсе никакого поучительного значения, то тем более такая полумера не может иметь ничего внушительного для литературы. Ведь порази смоляне Скарятина единодушно, да прихвати при этом и бывшую в Смоленске литературу, — тогда вся петербургская литература поняла бы, что в провинциях патриотизм не дремлет, что он всегда жив и действен для того, чтобы опочить на хребтах врагов. Тогда, конечно, ни один петербургский литератор не посмел бы показать носа в провинции, а не то что выставляться там на парадных обедах и говорить речи. Не потому, конечно, чтобы петербургские литераторы были не патриоты, а потому, что слово «патриот» в наше время очень скользкое и неопределенное и чуть ли еще не более имеет смыслов, чем сколько во время Гоголя имело слово: «добродетельный человек». За примерами ходить недалеко. Ведь вот в Петербурге нет ни одной редакции, которая бы не оскорбилась, если бы ее назвали непатриотической, и нет ни одного литератора, который бы не считал себя самым горячим патриотом. А между тем давно ли Москва сомневалась не только в патриотизме всей петербургской литературы вообще, а даже в патриотизме и самого Петербурга? А в провинции, быть может, и патриотизм самой Москвы находят еще подозрительным. Кто ж бы туда поехал, если бы смоляне энергически проявили свой патриотизм? А теперь… будет открываться опять где-нибудь железная дорога, опять празднество и опять поедут туда: и Марков от «Инвалида», и Панютин от «Голоса», и Незнакомец от «Петербургских», и Скарятин от «Вести». Скарятин?? — Может ли это быть? спросит изумленный читатель. Верно, не поедет? — То-то поедет. Он уже заявил об этом, почитая как бывший, так и всякий имеющий быть с ним скандал в будущем венцом своего общественного служения.
«Люди, — говорит он, — выступающие на публичную арену, должны быть заранее готовы на всякие случайности, которые зависят от состава и настроения духа публики, их слушающей. В странах, где публичность вошла в нравы и обычаи, общественные деятели, по очереди, не смущаясь, или терпят поражение, или вызывают рукоплескания. Общественный деятель, сегодня в таком-то городе вызвавший рукоплескания, завтра терпит поражение в другом городе». (Гм! поражение! то есть как? Боксом?)
«Одна из газет, — говорит он далее, — высказала мнение, что после случая в Смоленске представители печати сделаются таким же редким зверем на торжественных обедах, как волки в Англии, и немы, как рыбы. Мы, напротив, убеждены, что русское общественное мнение оценит по достоинству настоящий скандал и что редким зверем на этих обедах сделаются не представители свободного слова, а его ненавистники».
«Ну, что ж за беда, что поедут? Пусть едут», — скажет читатель. Как что за беда? Ведь опять что-нибудь случится, опять прокричат «довольно» какому-нибудь литератору, прокричат, может быть, a bas, вон, а может быть, выведут и, наконец, мало ли что может быть. Кто может предвидеть, до каких пределов может дойти разгоряченный патриотизм?
Ввиду всего этого редакции, отправляющие своих сотрудников на празднества, не могут оставаться безучастными к их положению.
Вот Юматов и теперь говорит, что на подобные торжества не худо бы отправлять вахмистров. Редакции менее воинственных воззрений позаботятся с своими сотрудниками, отправляющимися на празднества, посылать хоть не вахмистров, а здоровых молодцов на всякий непредвиденный случай. Наконец, самые бедные редакции, и те, вероятно, будут снабжать своих сотрудников хотя железными масками. Вот ведь к чему все это ведет.
Когда я написал эти слова, ко мне вошел мой хороший знакомый и полюбопытствовал узнать, что я пишу. Я ему прочитал.
— Совсем вы не то пишете, что следует, — сказал он мне, выслушав мою статью. — Вы забываете самое главное, именно то, что скандал у нас есть пока единственный двигатель мысли общественной и литературной.
— Как! и литературной даже? — спросил я с изумлением.
— А вы думали как? Разве может какая-нибудь серьезная публицистическая литература (о ней главным образом я говорю) быть в стране, где нет полной свободы слова, где некоторая свобода слова дана только для опыта, и то избранным. Все ваши газетные передовые статьи и рассуждения ни дать ни взять те челобитья, которые в древнее время писали