— Ничего! Проживем и без этого баловства…

Лес между тем кончается. Снегопад затих, стало светлей. Дорога выныривает из-под белых елей в просторную белую долину — и теперь здесь видать все очень далеко.

Впереди тонкая нить железнодорожной линии. За ней белые кровли станционного поселка, светло-синие столбики дыма, кривые, узкие и тоже все будто бы в голубоватом дыму дальние улочки и переулки.

Где-то там долгожданный рынок, и дедушка сам теперь торопит Карюху. Он даже на коленки встал:

— Но-о, залетная! Давай веселей, давай… На рынке сейчас, поди, самый торг.

И Борька вскочил на коленки. Борька сразу так заволновался, что ему стало жарко, и он тоже закричал:

— Но, Карюха, но!

У переезда через линию, у высоко поднятых шлагбаумов их чуть было не задержали.

Из маленькой будки вышла тепло и смешно закульканная стрелочница. На ней ватные штаны, ватная телогрейка, на голове толстая шаль, а поверх шали круглой башенкой железнодорожная фуражка.

Стрелочница задудела в жестяной рожок, замахала на дедушку:

— Стой! Поезд подходит!

Она собралась опустить шлагбаум, но дедушка так тут ожег Карюху вожжами, что у Борьки под рукой высоко подпрыгнул пестерь, и длинные сани в один миг перескочили на ту сторону линии.

Стрелочница ахнула гневно, а потом засмеялась:

— На пожар торопитесь?

— Нет, мы за шапкой! — засмеялся и Борька.

Сани, весело стуча на ледяных раскатах, покатились по широкой улице вверх. Мимо поплыли сугробные палисадники с пушистыми от инея деревьями, по-за тонкими ветвями замелькали мерзлые окошки почти таких же, как в Борькиной деревне, домов.

Малолюдно и тихо тут было тоже, как в деревне. Раз или два улицу перебежали малыши с саночками, а взрослых вообще не было никого.

«Наверное, на рынке все, — подумал Борька. — Наверное, здешние люди все очень мастеровые и очень торговые. Нашили шапок и теперь вот помчались продавать…»

А когда впереди, за углом глухого забора, показались, наконец, ворота с облупленной вывеской «Рынок», то Борька и совсем встал на ноги, совсем навалился на дедушку, все пытаясь заглянуть за эти ворота раньше времени.

Засуетился и дедушка.

Он потянул за лямки пестерь, установил себе под самый бок и даже полой тулупа прикрыл.

— А ты, Борька, садись на мешок с рожью. На рынках такие подлеты попадаются, не успеешь моргнуть — мешок свистнут! Не поглядят, что казенный… А, впрочем, меня не больно проведешь, я тертый калач! — неожиданно храбро заключает дедушка.

И вот так вот рысцой, на всем на полном Карюхином ходу они въезжают в распахнутые настежь ворота.

Въезжают, и вдруг дедушка перепуганно тпрукает.

Лошадь встает, дедушка замирает, рядом с ним замирает и Борька.

Санная дорога проходит через рынок напрямую и куда-то дальше, как через пустое поле. На рыночной площади — никого, хоть «ау!» кричи. Меж длинных рядов свежий снег. Бежит по этому снегу одинокая востроухая собачонка — безо всякого азарта, лениво взлаивает на прибывших.

За щелястыми навесами, за накрест заколоченными ларьками стукает какая-то дверь. Медленно, хрустя по снежной тропе валенками, из-за этих построек выходит старик. Он долговязый, узкоплечий, похож на сухую жердь в просторном, обвисшем полушубке; но шагает начальственно, и, судя по всему, он здешний караульщик.

Громким голосом еще издали он спрашивает дедушку:

— Пошто, паря, приехал? К кому?

А дедушка прийти в себя не может, дедушка разводит руками.

Наконец выговаривает:

— Разве торговли сегодня нет?

Караульщик хотя и очень строг на вид, да, похоже, глуховат:

— Пошто, пошто?

— Я говорю, торговли сегодня разве нет? — повторяет криком дедушка, и седой караульщик сразу смягчается.

— А-а… Нету, сокол, нету… Давно нету! Ни сегодня нет, ни вчера не было, ни позавчера… Как пошло с той зимы все тишае да тишае, так вот теперь и совсем, считай, стихло. Да и чем, кому теперь торговать?

— А шапками? — тоже кричит, чуть ли не плачет, Борька. — А шапками? Ведь говорили, тут шапку выменять можно…

— Было! — сразу соглашается старик. — Что было, то было. В то время как заводской люд мимо нас на Урал ехал… Вот тогда — верно: если ихний эшелон здесь, на станции, задержится хоть ненадолго, так они, бывало, на хлебушко все променяют!.. А теперь — нет. Теперь, слава те, на фронте, слышь-ка, наша берет.

И, тугоухий, но в общем-то очень, должно быть, разговорчивый, очень, должно быть, наскучавшийся один среди полузаброшенных ларьков, он снова тянется к дедушке:

— Нынче, знаешь, кого больше-то сюда привозят, да тут и ссаживают? Ребятишек… Тех, что в самом полыме-огне родителей своих порастеряли, — вот их к нам и везут… Кого к нам, кого чуть подале, в район, в Батурино… Ты на вокзале у нас случаем еще не побывал? С гостями с такими с нашими не встречался?

Но дедушка почти уже и не слышит старика, дедушка бормочет свое:

— Вот незадача… Вот беда… Вот горе!

Старик, полагая, что речь идет все еще о тех же ребятишках, кивает:

— Конешно! Война и по малым бьет.

И тогда дедушка кричит опять, кричит сердито:

— Да у меня беда-то, у меня! Располагал, собирался, ехал, насулил внуку всякого Якова, а заявился — пусто.

— Ну-у, это еще ничего… — разводит руками караульщик. — Это еще не горе. Ты, похоже, паря, и в самом деле с настоящим-то, с нынешним горем не очень чтобы и видывался… Разве это беда? Это по нынешним меркам пустяк.

И вдруг спохватывается, что дедушка на такие речи может рассердиться совсем, — опять ласково, даже искательно заглядывает ему в лицо:

— А ты не продукт ли какой привез, а? В обмен на шапку… Так моя, конешно, негожа, но ты сделай, соколик, милость — продай мне чего-нибудь на денежку… Продай чуть-чуть… Что у тебя здесь?

И старик приглядывается к пестерю, ощупывает осторожно мешок с зерном, на котором сидит печально Борька.

Дедушка вмиг настораживается, хватает одной рукой вожжи, другой — отпихивает старика.

— Но, но! Отойди, отойди… Ишь, чего заприговаривал, ишь, чего запел! Сначала, значит, «ребятишки», а теперь и сам куда не надо полез… Отойди, елки-моталки; говорю, отойди!

— Да ты что? — опешил старик.

— А я сказываю, отойди!

И дедушка так круто разворачивает Карюху, что оглобли трещат; и он гонит лошадь обратно за ворота на пустынную улицу.

Борьку в санях бросает из стороны в сторону, но он даже не держится, ему все равно. На душе у Борьки теперь такое — лучше бы зареветь.

Колхозную рожь на заготовительном пункте сдали скоро и тут же поехали домой.

Пока рожь сдавали — всё молчали.

Едут они по кривым обратным переулкам и теперь молча. Дедушка сидит нахохлясь, думает о том, что зря вот он сунулся в воду, не спрося броду, зря понадеялся на давние слухи и поехал на рынок, ничего загодя не разведав; а Борька сидит к нему спиной, тоже думает о чем-то о своем.

И лишь Карюха устало но громко нет-нет да и фыркнет на ходу, как бы стараясь этим подбодрить и себя, и своих печальных седоков.

А когда выбрались на главную улицу, на самый верх ее, когда стало видно внизу и знакомый переезд со шлагбаумами, и каменный вокзальчик вдалеке, и другую, тоже выбегающую тут к переезду дорогу, то дедушка наконец-то поворачивается к Борьке и конфузливо, тихим голосом говорит:

— Чего уж теперь… Чего уж… Ты, Борька, не расстраивайся.

И подпихивает пестерь к внуку ближе, отстегивает крышку:

— Вот, поройся-ка в сенце-то да яблочка вынь… Вынь, вынь! От одного не шибко и убудет…

Но Борька, не поднимая лица от острых коленок, лишь медленно водит своим низко нахлобученным малахаем:

— Отстань, дедко… Не надо… Не хочу…

— Ну и правильно! Ну и правильно! — суетливо и вмиг соглашается дедко. — Очень даже правильно. Мы еще, знаешь, куда с ними махнем? Мы в Батурино махнем. Там рынок должен быть, там людней.

И, сперва все с той же виноватинкой в голосе, а затем и расходясь все больше и утешая уж не столько внука, сколько самого себя, он шумит:

— Этот долдон-караулыдик тоже хорош! «Настояшшова го-оря ты, паря, не видывал… Настояшшова го-оря ты, сокол, не знаешь…» Тьфу! Это я-то не знаю? Это мы-то не видывали? Нет, видывали, знаем, и даже терпеть умеем! Верно, Борь, верно? Вот то-то! А яблочко одно все ж таки возьми…

И, не обращая внимания на то, что Борька на него не смотрит и ничуть ему ни в чем не поддакивает, он лезет рукой под крышку пестеря в сено, долго роется там и вот вынимает очень крупное, очень красное, очень тяжелое яблоко.

Яблоко так чудесно, что дедушка и про Борьку на миг забывает, и забывает про все.

Приходит он в себя лишь тогда, когда слышит рядом с собой топот чужих коней и скрип полозьев.

С той, с другой улицы, со стороны вокзала на общую дорогу у переезда втягивается очень длинный обоз, и дедушка, спохватясь, дергает вожжи, думает проскочить вперед.

Но шлагбаум на этот раз предусмотрительно закрыт, и головная лошадь обоза, и ходкая Карюха чуть ли не упираются в этот шлагбаум хомутами.

— Тпру-у… — катятся по всему обозу все дальше и дальше, к самой последней, к самой дальней подводе звонкие на холоде голоса, и дедушкины сани почти сталкиваются грядок о грядок с такими же широкими чужими розвальнями.

С них спрыгивает женщина-возчик, бежит к своей лошади, берет ее под уздцы, а дедушка как сидит, так и остается сидеть на своем месте.

Он остается сидеть потому, что видит: прямо перед ним, прямо вот тут вот, на чужих санях, так близко, что и рукой дотронуться можно, вдруг начинает шевелиться высокий ворох толстых, теплых укуток, и оттуда тихо, робко выглядывает маленький мальчик.

Вы читаете Малахай
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×