добрые полчаса я не повстречал ни одной живой души.
Точно. Это он.
Аккуратный. Скромный. Отнюдь не бесконечный. Все его очертания можно охватить одним взглядом, не поворачивая головы. Он кончается у подножия холма. Подпорки у лозы прямые, гроздья, хоть пока и зелены, уже вполне заметны. Неподалеку какое-то строение, напоминающее старый амбар. И разумеется, никакого забора, огораживающего все это. Хотя кому они понадобятся, в конце-то концов, эти четыре неогороженных гектара земли, которые можно окинуть одним взглядом и обойти за одну короткую прогулку. Если ты сюда явился не специально, не ради них, ты их даже не заметишь. К тому же виноградник окружен хлебным полем, гораздо более обширным, чем он сам. Сколько же нужно человек, чтобы его возделывать? Два-три, не больше. Подхожу к амбару, стараясь не ступать по земле, словно забочусь о ней больше, чем о собственной обуви. Амбар даже не закрыт. Внутри давильня, кой- какой инвентарь да несколько бочек, очевидно пустых. Так ли ужасно это вино, как о нем говорят? Это ж надо умудриться делать плохое вино при таком ландшафте и таком солнце. И почему никто не попытался его улучшить и сделать из него что-нибудь приличное? Ведь, как мне кажется, имея хоть немного желания, немного денег и немного знаний, можно даже уксус преобразовать во что-то удобоваримое. При этом сам себя я ощущаю чужаком, вторгшимся в чужие владения, которого местные поселяне вот-вот шуганут выстрелами из ружей и сдадут карабинерам. Хотя я тут нахожусь на самых законных основаниях. Можно сказать, у себя дома, со всеми необходимыми бумажками на руках, чтобы доказать это. Войдя в амбар, я обнаруживаю посреди вороха соломы закупоренную бочку, от которой исходит кислый винный дух и которая кажется мне полной доверху. Хочу отпить из нее хоть глоточек, но не знаю, как за это взяться, не расплескав половину содержимого на землю. Вижу неподалеку черпак, молоток и большой плоский камень. Для начала надо поставить бочку вертикально, а она, похоже, весит целый центнер.
Но в тот самый момент, когда я к ней приближаюсь, вдруг раздается какое-то замогильное урчание. Хриплый вой, который отзывается эхом в каждом углу.
И я с перепугу крысиной трусцой спешу назад. Вопль повторяется еще раза два и переходит в утробное рычание. В нечто такое, в чем с трудом угадывается человеческий голос. Но я все-таки сумел уловить пару невнятных слов.
— Сhi é!!!Сhi é? Сhi é?
Если это «что-то» спрашивает, кто я такой, значит, оно не такое уж страшное. Вернувшись к бочке, я обнаружил там чью-то маленькую толстощекую башку с кругленькими черными очками на носу и всю лоснящуюся от выпитого вина. Дородное тело оставалось погребенным под соломой. В общем, какой-то малый лежит, распластавшись на земле меж двух пустых бутылей. Хотя одна из них еще полна на четверть и находится в пределах досягаемости от его ротового отверстия. Похоже, он как раз прикладывался к ней, когда я его спугнул. Пытаюсь перехватить взгляд незнакомца, но смешные круглые очки совершенно непроницаемы. Он слегка приподнимается, но на ноги не встает. Он космат, зарос грязной бородой, одет в дурацкую куртку и гнусные опорки. Никогда бы не подумал, что тут тоже водятся бомжи. Он проделывает серию неудачных движений, чтобы встать, нашарить что-то под соломой и, главное, посмотреть в мою сторону. Наконец понимаю, что он мертвецки пьян, и тут-то он натыкается коленками на какую-то невидимую вещь, и та издает негромкое дребезжание — несколько фальшивых нот. Он разражается хохотом, шарит по земле и вытаскивает эту тренькающую штуку. Банджо. Положив его к себе на колени, он пялится в мою сторону, широко разинув рот, совершенно счастливый. Потом улыбается в пустоту растерянно и печально. У меня такое впечатление, что он глядит не на меня, а мимо, промахнувшись на добрых три метра.
— Меня зовут Антонио Польсинелли.
— Отродясь не слыхал такого имени, синьор. Но это неважно. Так даже лучше! Вы тут проездом?
— Да.
— Тем лучше!
Он царапнул струны и сказал:
— Вы такого никогда не слыхали. Я вам сейчас сыграю кусочек. Я это сам сочинил. Кусочек всей моей жизни, вот что это такое. Это такая песня. Грустная вещь. Называется: «Как я цвета покупал».
Слегка наклонив бутыль, он целые литры вина расплескал по земле, а потом затянул свою песню:
Вдруг в амбаре прогремел выстрел, вновь исторгнув у меня возглас удивления.
Слепой умолк, напряженно застыв на коленях. Мне даже показалось, что он ранен.
В дверях — черный силуэт с ружьем в руках, все еще направленным в нашу сторону. Мы со слепым так и застыли на месте, оглушенные и ошарашенные.
Человек с ружьем медленно приблизился и в припадке невероятной ярости двинул слепого прикладом по ребрам. Хриплый стон боли. Я не сделал ни единого движения.
Меня охватил страх. Я боялся всего сразу: выстрелов, насилия, слепого с его песнями, этого незнакомца, наконец, который с таким удовольствием бьет убогого калеку, распростертого на земле.
Пинки, ругательства. Я ненавидел себя за то, что не осмелился помешать этому избиению.
Потом он вытолкал слепца из амбара и зашвырнул его банджо как можно дальше. Сломал о колено длинный сук, который служил калеке посохом, и повернулся ко мне:
— Синьор — новый хозяин участка?
Отточенный итальянский, немного даже чересчур академичный. Можно подумать, будто это мой собственный отец заговорил по какому-то торжественному поводу. И опять это почтительное обращение в третьем лице, слишком вычурное, которое употребляют при обращении к гораздо более старшему собеседнику, чтобы подчеркнуть свое к нему уважение. На какой-то миг, потеряв дар речи, я даже руки опустил, не понимая, действительно ли он обращается ко мне или еще к кому-то, притаившемуся за моей спиной.
— Этот слепой — неплохой малый, но я уже в тысячный раз выгоняю его из виноградника. Вечно он тут все бочки попереворачивает, а Джакомо, виноградарь, не может же сторожить здесь каждый день.
— Может, все-таки не стоило его так бить…
— Подумаешь. Если бы я этого не сделал, он бы уже через два часа снова был тут.
— Ну и что?
Он слегка кривится, раздраженный моим ответом.
Без сомнения, настоящий «хозяин», как он говорит, должен уметь заставить уважать себя. Потом он вновь как бы надевает свою невыносимую улыбку.
— Надо суметь сразу же поставить себя, иначе потом будут одни неприятности. Меня-то слепой хорошо знает, ну и… По воскресеньям я подаю ему тысячу лир на рынке. Если послушать все, о чем он болтает…
— А вы сами кто будете?
— Синьор Марио Манджини. Это я продал тот кусок земли, которым сейчас владеет синьор.
Он протягивает мне свою руку. Все еще не оправившись от потрясения, я тяну свою.
— Синьор Польсинелли хорошо знал покойного?
— Вы ведь и так уже обо всем наслышаны. Даже о моем имени.
Он пускается в небольшой, но обстоятельный рассказ. В общем, ничего удивительного. Дарио приезжал сюда из Парижа, чтобы выкупить за наличные клочок земли, в котором он совершенно не нуждался. О цене они почти и не спорили, так что вскоре пошли к нотариусу. А совсем недавно этого самого нотариуса предупредили по телефону (мадам Рафаэль, без сомнения), что в бумагах надо будет проставить новое имя ввиду смерти предыдущего владельца. Естественно, что эта новость тут же распространилась среди тех, кто имел отношение к земле.
Манджини закончил свою речь, добавив, что рано или поздно он все равно встретился бы с «новым хозяином».
— Дарио вам объяснил, конечно, зачем ему понадобились эти гектары?
Он ухмыляется.
— Сначала я и впрямь пытался это понять. Ведь из этого винограда, синьор Польсинелли, даже такому старому крестьянину, как я, и то никогда не удавалось сделать ничего путного, так что… О мертвых, конечно, плохо не говорят, но все-таки… не залетному французику с ним справиться, с этим виноградником…
Он говорит это с нескрываемой гордостью, с врожденным достоинством человека, никогда не отрывавшегося от корней и не унижавшегося до того, чтобы просить милостыню на чужбине. Наверное, есть особое достоинство в том, чтобы не сбежать. Не знаю. Пользуясь коротким молчанием, он вешает ружье на ремень и встает, прямой, как единица, как солдат по стойке «смирно». Пытаюсь определить его возраст, вполне безуспешно, впрочем. Надменный вид, точные движения и незаурядная сила, которую он обнаружил, когда давал взбучку слепому. Лицо, выдубленное солнцем, множество морщин, усталый взгляд. Может, лет шестьдесят.