приблизился к нему почти вплотную, в полной тишине. Он не замедлил приложиться к своему кувшину с вином. Без сомнения, у него в голове сейчас такой туман, что он не приметил бы и целый полк с оркестром.
Я подошел к нему как можно ближе, чтобы действовать наверняка и предстать перед ним внезапно и неумолимо, — как безжалостный воин над поверженным врагом.
И вдруг он резко швырнул свою бутылку, чуть не угодив мне в физиономию. Если бы я вовремя не увернулся, иметь мне сейчас одним глазом меньше. В каком-то смысле это пошло бы мне на пользу, раз навсегда отучив подглядывать.
— Кто он был такой, этот человек? — крикнул я так неожиданно, что он вздрогнул.
Словно перебитый пополам дождевой червяк, он начал крутиться вокруг себя, пока не наткнулся на дерево. Несколько секунд испуга, пьяных причитаний, и я разобрал наконец, что он просит не бить его.
— Я знаю, что это вы! Француз! Вы говорите как француз!
— Так кто он был такой, этот человек, который обещал тебе золото?
— Я никогда больше не буду пить ваше вино, клянусь, только не бейте меня!
Я подобрал миску, валявшуюся в углу, наполнил вином до краев и осторожно приблизился к нему.
— Можете выпить хоть все вино, какое только здесь есть, мне на это плевать. Вам это сам хозяин говорит, так что валяйте, пейте.
Привыкший получать взбучку всякий раз, как ступит сюда ногой, он не верил мне.
— Пейте! — приказываю я ему.
Больше он не заставляет себя упрашивать, но не думаю, чтобы он воспринял это как поощрение, и он прав. На уме у меня совсем другое — чем сильнее он опьянеет, тем скорее я сумею вытянуть из него, что тут нечисто в моем королевстве.
— Кто он был такой — этот богатый человек?
— Что вы тут все ищете, на этой земле? Чего вам надо, французам, вы тут не у себя дома…
Он снова приложился к вину, уже без принуждения. При слове «французы» я понял, что напал на верный след. Его песня заинтриговала меня еще с первого раза. В сущности, это был некий итог его жизни. Плач, причитание о чем-то, что свербит в его душе подобно угрызению совести. И снова я задаю ему вопрос о том человеке и его золотых посулах.
— Значит, он был французом, как и я?
Он кивнул головой, и мое сердце подпрыгнуло в груди.
— Знаете, ведь он был моим другом… Он обещал вам денег?
— Слишком много денег… И еще одну вещь… даже лучше денег. Не заставляйте меня думать обо всем этом, пожалуйста, дайте вина… он был единственной удачей в моей жизни…
— Чего он от вас хотел? Говорите!
— Хочу вина…
Он расплакался, и я вдруг почувствовал, что он близок к признанию. Но у меня возникло также подленькое ощущение, что больше он не скажет ни слова в эту ночь, несмотря на все свое опьянение, несмотря на все свои слезы. Но об этом и речи быть не может. И я с ненавистью сжал кулаки. Мне вспомнился его панический страх перед побоями. Стиснув зубы, я ударил его по лицу тыльной стороной ладони. Движимый приступом ярости, подкатившим к горлу, я снова замахнулся, чтобы влепить ему следующую затрещину, но благодаря какому-то непостижимому рефлексу слепой сумел увернуться, и моя рука наткнулась на дерево.
4
При первых проблесках зари слепой заснул.
Всю свою жизнь я буду помнить эту ночь.
Я видел человека, дошедшего до крайней степени опьянения, охваченного огнем, горящего желанием высказаться наконец и рассказать все о себе, о мире, заливавшего это пламя полными стаканами вина. Я слышал голос существа, освобождающегося наконец от последних пут сковывавшей его тайны. Такого рода откровения нельзя выслушивать просто так — спокойно. Тут уж никто бы не смог устоять, даже священник. А в данном случае — особенно священник. Я тоже не выдержал и принялся пить вместе с ним, чтобы хоть как-то продержаться до конца.
Потом он вдруг рухнул замертво. Прямо мне на руки. Никогда не подозревал, что человек может таить в себе столько всего, чем можно облегчить душу. Я встал, желая поскорее добраться до своего пансиона и все забыть. От такого количества слов и плохого вина в голове шумело. Мне казалось, что я увязаю во влажной земле, что я тону и что никто никогда меня здесь не найдет. Я сжимал кулаки, чтобы меня не вырвало, какие-то бесформенные образы теснились у меня в мозгу. Почему-то вспомнился отец, и тут уже все перемешалось — его жизнь, моя, словно я вынужденно цеплялся за эти воспоминания, чтобы не уснуть.
…А в ноябре сорок третьего года все вдруг полетело к чертям. Нас собрали всех, сколько там было у подножия холма, чтобы объявить что-то важное. Представляешь? Семьдесят тысяч человек, напуганных тем, что их сбили в одну кучу. Фашисты и немцы тоже там были. И вот один офицер взял слово и обратился к нам с вершины холма. Он сказал: перемирие с греками подписано! В общем-то, мы это восприняли как добрую новость, но только сначала, пока он не объявил: а теперь спасайся кто может! Да и то мы не сразу поняли, что он этим хотел сказать. И лишь когда из-за холма выскочили автоматчики, мы начали задавать себе вопросы. Но ответить на них не успели, потому что те начали поливать нас сверху огнем. Два года мы проторчали в этой стране, но ни одного противника, ни одного боя в глаза не видели. А тут надо было такому случиться, чтобы по тебе палил как по кролику, свой же брат- итальянец! Но при всем при том самое плохое было… знаешь что? Ни за что не поверишь. Грустно такое говорить, но мы вдруг почувствовали себя так, будто осиротели. Другого слова не подберешь. Само-то итальянское государство из этого выпуталось, а вот нас бросило на произвол судьбы. Словно отец ушел из семьи и оставил своих малышей. Это уж точно… Мы были свободны и вроде как демобилизованы, но тут-то и началось самое худшее. Сперва мы попытались добраться до портов, хотя и знали отлично, что никакие корабли нас там не ждут и везти домой не собираются. Фашисты и немцы, те продолжали войну, какую именно — я, правда, так и не понял, но все остальные, мы то есть, имели право вернуться. Но не могли. Тогда-то нам в первый раз и повстречались албанские партизаны. Мы пытались говорить на их языке. Мы им даже симпатизировали. Я отдал им свое ружье. Уж они-то знали, что с ним делать. По крайней мере они сами так говорили. Кстати, хорошо сделал, что отдал, а то, если бы пожадничал, может и не сидел бы сейчас здесь, не рассказывал все это. Мундиров у нас тогда уже не было. А тут и зима настала.
Покачиваясь, я кое-как добрался до тропы и поплелся по ней, словно слепой, но без ловкости и сноровки. Меня мотало от дерева к дереву, и я ковылял так довольно долго, пребывая в уверенности, что проделал уже весьма большой путь, тогда как в действительности проделал всего несколько десятков метров. В какой-то миг мне показалось, что я никогда не выберусь отсюда и что вопреки всем своим усилиям упаду в канаву и останусь там лежать, пока кто-нибудь меня оттуда не вытащит.
И упал — долго ждать не пришлось.
Несмотря на полузакрытые веки и туман в глазах, я все-таки сумел заметить эту малолитражку, почти бесшумно вывернувшую из лесу и невероятно медленно заскользившую в мою сторону. Она сбила меня с ног, и я упал на капот, безуспешно пытаясь за что-нибудь уцепиться. Без малейшего рывка машина остановилась, но мне не хватало сил, чтобы распрямиться и встать на ноги. Несмотря на то что в голове у меня все перемешалось, я сообразил, однако, что целью этой игры отнюдь не было проехаться по мне колесами.
Появился чей-то силуэт. Меня вырвало прямо на ветровое стекло.
— Было бы так легко вас сейчас прикончить, а потом спокойно продолжить свой путь, — сказал чей-то голос, отдаленно знакомый.
Пришлось даже зажмуриться изо всех сил, чтобы попытаться определить, кому он принадлежит. И тут я со смущением осознал, что достиг самой критической фазы опьянения, той туманной и зыбкой грани между эйфорией и болезнью, когда ты готов отдать все на свете ради того, чтобы прямо здесь и сейчас рухнуть наземь и чтобы тебя навеки оставили в покое. И ведь надо же — этот мерзавец подловил меня как раз в такой момент.
— Но мне нужны не вы, а ваша земля.
И в то же время какая-то загадочная химическая реакция между алкогольными парами и мозговыми извилинами дает в результате внезапное протрезвление. Трезвеешь даже как-то чересчур. И тебе становится решительно наплевать на все, что с тобой может произойти. При слове «земля» я расхохотался. Как только мне удалось избавиться от переполнявшего меня вина, я выблевал целые потоки слов, в этот раз на своем родном языке, и это было чертовски здорово — вновь вернуть себе способность изъясняться по-французски. Хныкать по- французски, оскорблять по-французски, ухмыляться по-французски.
— Сделайте еще одно усилие, синьор Польсинелли. Мое предложение было серьезным и великодушным. Продолжая отказываться, вы все равно не отделаетесь от меня.
Портелья. Я его узнал наконец. Я ведь говорил себе, что рано или поздно он сбросит маску.
— Плевал я на тебя…
— Будь я на вашем месте, синьор…
— Пошел ты знаешь куда! Я пьян, и мне на тебя…
Он куда-то исчез на мгновение и вновь появился, держа в руке тонкую блестящую штуковину.
— По доброй воле или через силу вы все равно избавитесь от этого виноградника. Однако время поджимает, и он мне нужен как можно скорее. Но еще скорее можете сдохнуть вы сами, если будете тянуть с продажей. Я ведь и до Франции доберусь, чтобы вас прирезать.
Приблизив блестящую штуку к моему лицу, он чиркает ею по щеке. Становится горячо. Немного щиплет. Когда он убрал ее от моей щеки, я смог рассмотреть, что это такое. Просто бритва. Как у того римского брадобрея. Я тогда вообще в первый раз увидел ее вблизи. Когда струйка крови достигла шеи, я вновь представил себе, как ползу в ванную после выстрелов, а также запах спирта и вопли гуляк с балкона напротив.