— Видите ли... Поймите меня правильно. В определенных обстоятельствах самый неприступный мужчина, вспомните хотя бы филистимлянку Далилу...
— Кажется, это та, которая стала любовницей Самсона и срезала его волосы?
— И он лишился своей силы. Слабая женщина победила титана.
— Значит, и я должна стать любовницей инженера? — глаза ее простодушно глядели из-под челки.
— Ну, зачем же так упрощать? Есть пределы...
— А почему бы и нет?
Она улыбнулась, так что обнажились скошенные чистейшие зубки.
«Ого! Вот это зверек! Темна вода во облацех... Далеко ты пойдешь, прелестница Далила, — оценивающе посмотрел на нее Виталий Павлович. — Далеко».
Он поглядел на часы, поднялся:
— Вас проводить до извозчика, сударыня?..
Того же четвертого июня около полуночи в полуподвале серого дома на Петербургской стороне, на Александровском проспекте проходило еженощное собрание. В круглой комнате с низким, поддерживаемым двумя колоннами потолком сошлось десятка три мужчин, по виду своему — приказчиков, мастеровых, дворников, половых и извозчиков. Многие стояли, подперев стену и расставив натруженные ноги, кое-кто сидел на скамьях, упершись ладонями в колени. Курили махру.
За единственным в комнате столом располагался грузный краснолицый мужчина — рыжебородый, с золотой цепочкой, провисавшей на жилете, с массивными кольцами на толстых пальцах. На столе слева от него возвышалась стопка тетрадок, правый ящик стола был немного выдвинут, и в нем поблескивала горка серебряной мелочи — гривенники и пятиалтынные, ворохом лежали рублевки.
— Голубь!.. Лапоть!.. — выкликал рыжебородый, и мужики, отрываясь от стены, по очереди подходили к столу, выпрастывали из карманов зипунов замусоленные тетрадки, переступая с ноги на ногу, листали их и докладывали:
— Принял я Залетнова у Пассажа в восемь. От Пассажа он поехал на Галерную, в дом Онуфриева. Пробыл до часу пополудни. Оттудова пехом до Почтовой. Осторожничал, в витрины глядел, петлял...
— Умник полный день отсиживался дома, на фатере. В десять тридцать к нему пришел известный Штоф, а следом дамочка незнакомая, назвал ее Канарейкою... В час с четвертью оба вышли с товаром, взяли ваньку — вон его, Тимофеича, он поддежуривал — и отбыли. А Умник так все и отсиживался, пока я смену передал.
— Доставил я их, ваше благородие, Штофа и птичку, на Перинную, к дому мещанина Фомкина, — подхватывал Тимофеич, поигрывая кнутовищем в заскорузлых пальцах. — Там у меня взял их вот он, Сучок...
Каждый, отчитавшись, с угрюмой почтительностью клал свою тетрадку на стол. Рыжебородый заглядывал в нее, переспрашивал:
— Сколько, гришь, срасходовал? Трешницу? Ого-го, мотягой стал, разорить нас совсем хочешь. Куда срасходовал? На билет конки... так, билет в наличии, на чайную — это изымем... Плюс... Плюс... Минус... Получай два с полтиной и бога не гневи, — он запускал руку в ящик, доставал бумажки и серебро, отсчитывал на сукне, наблюдал, как мужик, жадно торопясь или медленно, с достоинством сгребает в ладонь деньги, и вызывал следующего.
Это был ежесуточный сбор филеров — агентов наружного наблюдения Петербургского охранного отделения. Филерская служба существовала в столице и по всей Российской империи издавна, можно сказать, издревле, и дополняла собой службу секретных агентов-осведомителей. О филерах в народе знали. Им дали кличку: «гороховые пальто», — дали ошибочно, полагая, что они состоят на службе в управлении полиции на Гороховой, и не подозревая о сером доме на Александровском проспекте, рядом с Петропавловской крепостью. Вряд ли догадывались в народе и о том, какой густой была эта сеть. Не считая сотрудников, которые персонально прикреплялись к наблюдаемым личностям, а также специального летучего филерского отряда и извозчичьего двора с экипажами и «ваньками», ничем не отличавшимися от всех прочих «ванек» и экипажей, множество агентов несли дежурство на столичных улицах. На Невском за день сменялось сорок пять постов, на Морской и у арки Генерального штаба — двадцать четыре, в районе департамента полиции — двенадцать. И так по всему Санкт-Петербургу. И это не считая особой службы по охране двора и царствующих особ. Здесь, у дворцов, в районах загородных резиденций, в императорских театрах и прочих посещаемых августейшей фамилией местах их была тьма-тьмущая.
Служба у филеров была вроде бы попроще, чем у внутренних агентов. Однако и у этой профессии существовали свои сложности и хитрости. Филеру не нужно было знать ни фамилии человека, за которым он следил, ни кто он — подозрительный интеллигент, социалист или, напротив, преданнейший государю предприниматель или даже князь. Агент, приставленный к интересующему начальство лицу, должен был или неусыпно следить за его домом, или «принять» его у назначенного пункта и не упускать из виду, пока не сдаст своему сменщику. А это очень часто оказывалось совсем непростым делом, требовавшим сноровки, лисьей осторожности, ловкости, опыта и недюжинной физической выносливости: у филера должны были быть крепкие ноги, отличное зрение, превосходный слух, цепкая память и такая невыразительная внешность, которая, как гласила инструкция, «давала бы ему возможность не выделяться из толпы и устраняла бы запоминание его наблюдаемыми». И однако же, дом на Александровском проспекте располагал мастерами наружного наблюдения в достаточном количестве: всем требованиям удовлетворяли бывшие тюремные надзиратели и раскаявшиеся уголовники, хотя согласно той же инструкции департамента полиции филеры должны были набираться исключительно из запасных унтер-офицеров гвардии, армии и флота по предъявлении отличных рекомендаций от войскового начальства.
Правителем этих мрачных теней был восседавший за столом рыжий бородач Евлампий Пахомыч Железняков — такой же, как и его подчиненные, полуграмотный мужик, в прошлом сам надзиратель из «Крестов», хитростью, умом и бульдожьей хваткой дослужившийся до одной из главных должностей в отделении, до классного чина и ордена Владимира, давшего ему права потомственного дворянства и фамильный герб.
В этот час в стороне, у стены, на мягком стуле сидел и Виталий Павлович, молча слушавший доклады филеров и изредка делавший пометки в своей записном книжке.
— Я к Инженеру приставлен, — начал очередной филер по кличке Пчела. — Нонче спокойный он был. Проводил его утром от дому, что на Невском, 42, до службы, на Малую Морскую, 14. До обеда он и не выходил. Народу много в контору шло. Вот тут перечислено, кто да кто. В двенадцать ровно приехали двое, с виду подрядчики. Одного, старшего, я нарек Весельчаком, а другого — Косым, правым глазом он чтой-то не зрит. Здесь их приметы, — он погладил обложку тетрадки. — У ваньки, который привез, выспросил: с Охты ехали, все о какой-то траншее под кабель гутарили. В час с четвертью они отбыли, передал их Кузьмичу, он на выезде за углом поддежуривал.
— На Охту и отвез, там, где землицу лопатят, — буркнул от стены филер-кучер.
— В свой час доложишь, — осадил его Евлампий Пахомыч и пристукнул ладонью по сукну. — Продолжай, Пчела.
— В час двадцать Инженер на обед пешком пошли, сопровождал их молодой вьюноша, высокий такой, русый, в куртке Технологического, я его Студентом нарек. Гутарили тихо, об чем — не слышал. Инженер отвадили студента у своего дома, ручку жали. До трех пополудни они отдыхали, обедали, видать, в квартире. Потом снова в контору возвернулись. Под самую мою смену только одна дамочка приехала. Уже примеченная, Учителькой значится по альбому, под нумером семнадцатый — «секретный надзор, особое наблюдение»...
Железняков достал из глубины стола альбом с парусиновыми страницами, полистал, нашел фотографию под номером 17. На ней была запечатлена женщина лет тридцати пяти, темнобровая, с гладко зачесанными назад, взятыми в узел волосами. Додаков заглянул через плечо Евлампия Пахомыча, удовлетворенно кивнул.
— Не тяни кота за хвост, что далее? — поторопил
Пчелу шеф филеров.
— В шесть вечера ровно я передал пост Тыкве, Учителька еще не выходила, — закончил Пчела и положил на сукно свою тетрадку.
— Тыква! — нетерпеливо повертел могучей шеей Железняков. Приземистый квадратный мужичок придавил каблуком окурок самокрутки и нерешительно, боком, семенящими шажками двинулся к столу. Глаза его были опущены, и по скулам наливались бурые пятна.
— Ну? — доброжелательно понудил его к рассказу Евлампий Пахомыч.
— Я, значит, как сказать, принял в шесть... И, тово, как сказать, до положенного часу... — начал мужичок, но голос его неожиданно оборвался на фальцет, и он замолк.
— Когда ушла мадам, куда направилась, кому передал? — с мягкой улыбкой посыпал вопросами Железняков.
— Я, значит, как сказать... Не видел... Как сказать, не выходила! Никого не видел!.. — зачастил, словно бы заголосил мужичок и опять неожиданно замолк.
— Не видел, значит, как сказать? — продолжая улыбаться, передразнил Евлампий Пахомыч, задвигая ящик и поднимаясь из-за стола.
Пружинистыми шагами он приблизился к Тыкве, повел носом в его сторону, принюхиваясь, и резко, со всего маха, ударил его пудовым кулаком:
— Не видел, сволочь? В кабаке дежурил?
Он левой рукой сгреб мужика за воротник и, не давая ему увертываться, стал правой методично тыкать в зубы, пока у того на губах не запенилась сукровица. Мужик не отстранялся, лишь вертел головой, таращил глаза и мычал.
— Не видел, так тебя растак? А знаешь, сволочь, кого ты упустил? Сгною, раздавлю, как клопа вонючего!
Кончив бить, Железняков встряхнул мужика:
— Ну?
— Виноват, Пахомыч! Бес попутал!
— Попутал — так признавайся, а не финти! Мне брехунов не надобно. Филер должен быть честней святого Петра, у нас служба государева!
Он воздел красный палец к потолку, потом оттер а крови руки скомканной бумагой, отбросил ее на пол вернулся к столу:
— Ступай, упырь. Штрафу с тебя — десять рублев и два суточных наряда, попробуй хоть глазом моргни! Кто там следующий?
«А, черт, — с досадой подумал Додаков, — опять оборвалась ниточка...»
Как правило, с утра полковник Герасимов никого не принимал, даже ближайших сотрудников. Дежурный офицер к его прибытию подготавливал вечерние и ночные сводки происшествий по городу, Железняков (когда он только успевал?) — выписки из наиболее важных донесений филерской службы, заведующие другими частями — не терпящие отлагательства бумаги в кожаную папку «К докладу». И начальник отделения, запершись, погружался в работу.
Утром пятого июня он также не изменил установленному порядку. Неторопливо и тщательно изучив бумаги, одни оставив без внимания, на других начертав разнообразные, предельно лаконичные резолюции, он растасовал их по папкам, по синему полю обширного стола, оставив перед собой лишь несколько листков, наиболее его заинтересовавших. Затем, совершив хитроумные манипуляции с ключами и кнопками, отворил массивную дверцу сейфа и достал оттуда несколько прямоугольных квадратов белого картона с нанесенными на них значками, а из ящика стола — циркули, линейки и флаконы с цветной тушью.
Если бы не сияние эполет, пуговиц и аксельбантов на мундире полковника и не дорогой, в лепной раме, портрет императора на стене за его креслом, то вполне можно было бы предположить в этом сосредоточенном седеющем мужчине с аккуратно стриженными серыми усами и бородкой а-ля Скобелев ученого, исследователя. Собственно, Василий Михайлович Герасимов ученым себя и считал. Злоумышленники, тайные сообщества, государственные преступления были для него некой абстракцией, и, хотя они олицетворялись в конкретных исполнителях, имевших имена и фамилии, сталкивался полковник с нарушителями общественного благоденствия чрезвычайно редко, в исключительных случаях, предпочитая ограничивать знакомство с ними заочным изучением их подноготной по рапортам, доносам, докладам, протоколам допросов и обвинительным заключениям. И так же, не глядя в их глаза, он решал судьбу их — кого рекомендовал к виселице, кого к каторге или ссылке в места отдаленные, хотя, по опыту зная неисправимость профессиональных революционеров, предпочитал ограничиваться первыми двумя мерами.
Некоторые либеральствующие его коллеги считали полковника жестокосердным, кровожадным, чуть ли не вампиром. Но он, выслушивая подобные нарекания (не лично от коллег, конечно же, а от сотрудников осведомительной службы), лишь досадливо морщился.