— Нет, Леша. Я понял…
Огурец уже заметно опьянел. Глаза его блестели и вдруг Полянскому показалось, что его товарищ сейчас заплачет.
— Я понял, — продолжал Огурец, — что ни хера тут не изменишь. Воровство, Леша… Все здесь — воры. Все. И это — норма жизни.
— Сколько тебе лет, Саш? — спросил Дюк очень серьезно.
— Сколько… Двадцать пять. А что?
— А ты, вообще, книги читаешь?
— Ну.
— Ну! И что, для тебя новость, что в России воруют? Воровали? И воровать будут?
— Нет, конечно, не новость, но чтобы так… Я, как троллейбус этот ебаный двинули, словно прозрел. Это же система! Система! Здесь же никакие человеческие законы не действуют. По человеческим, по, мать их еб, государственным законам, они должны были начать следствие, выйти на меня, арестовать, ну, или, хотя бы, просто допросить…
— Так ты, что же, на преступление, — усмехаясь прервал его Дюк, — на преступление, понимаешь, пошел, без алиби всяких, безо всего? Ты, типа, ждал, что тебя арестуют?
— В том-то и дело, Леша… В том-то и дело, что я, как бы это сказать… Подсознательно был уверен, что ни хера не будет. Что никто искать не будет — кто троллейбус украл, кому он нужен… Потому что он уже давно украден. Но когда я это сделал, когда я увидел своими глазами — я охуел просто. Походил там директор транспортного цеха, поковырял пальцем в носу. Вздохнул тяжело и отвалил к себе в кабинет. И ничего. Ни-че-го! Врубись!
— Да я уже давно врубился. Не фиг тут делать, в этой России.
— Да?
— Да. Потому что синдром ЗРД меня достал.
— Что тебя достало?
— Синдром ЗРД. Загадочной Русской Души.
— Ха… И что же ты хочешь сказать?
— А ты не понимаешь? Синдром Загадочной Русской Души — это значит, что ее, Души, носитель может с невинными глазами украсть, украсть все, что угодно. Вот, кстати, эта народная мудрость, все эти поговорочки, присказки это же мрак полнейший. Берет, мол, все, что плохо лежит. Ничего подбного! У меня в доме все очень хорошо лежит. Все на своих местах лежит. Позавчера гости были — у меня пластинка Боуви «Station to Station» очень хорошо лежала на колонке. Замечательно лежала, можно сказать! И что же? Сперли!
Полянский быстро выпил полстакана портвейна.
— Берут, скоты, только то, что хорошо лежит. Плохо что лежит? Человек в приступе белой горячки. Так кому он, нужен, спрашивается? Никому. Никто его не берет. Даже «Скорая». Если не замаксаешь.
— Ну, уж, ладно, «Скорая»-то увозит…
— Ага. Прямиком в дурку.
— А куда еще?
Полянский пожевал губами.
— Ну, допустим. Пример неудачный. «Скорая», положим, увозит. Но, кроме «Скорой» — кому нужен человек в белой горячке? Который «плохо лежит»? Никому. А, вот, если хорошо что лежит, не важно — вещь ли, человек ли — к примеру, хорошо упакованный мужчина… Который не в белой горячке, а, наоборот, в белых «Жигулях». Обязательно притырят. Любая баба — за член возьмет и уведет. Обязательно! И вот это вечное ихнее «плохо»!
Дюк протянул руку над столом и сшиб открытую бутылку вина. Бутылка, оставляя на столешнице вонючий сладкий след тяжело покатилась и упала на пол, однако, не разбилась, а, глухо булькнув, продолжила движение в сторону отсека «для спанья». Урча и издавая звуки уже чем-то напоминающие человеческую речь к бутылке бросился кот.
— Пусть его, — Полянский остановил Огурца, занесшего, было, ногу для удара. — Пусть покуражится, сука. Тоже ведь, тварь божья… Портвешку свеженького полакать — это же милое дело… Так вот. О чем, бишь, я?
— О том, что все плохо.
— Не-е. Все хорошо. Это у них, у ЗРД-шников все плохо. Спроси американца — «Как дела»? Он тебе скажет — «I'm fine». А наш? Начнет сразу на жизнь жаловаться — то не так, это не так, да и, под конец, обязательно ввернет, что денег нет. На всякий случай. Чтобы, упаси Господь, в долг не попросили дать.
Полянский смахнул рукой, как смахивают вредное насекомое, кота, который мягко вспрыгнул на стол и, пошатываясь, задевая тощим телом за тарелки, роняя вилки и ножи, направился к бутылке водки, которую только что открыл Огурцов.
— Вот обнаглел, — заметил Полянский, глядя на обиженно съежившегося кота, который не зашипел, не мяукнул даже, а просто скорбно свернулся клубком в безопасном отдалении и уставился на хозяина взглядом, исполненным немой мольбы.
— В общем, не люблю я все это, — закончил Дюк, отвернувшись от кота и протягивая руку к бутылке. — Не люблю. А ты не печалься, Огурец. У тебя это первый опыт, ну, я имею в виду, в глобальном масштабе — первый?
— Первый, — соврал Огурцов. Не рассказывать же Полянскому о приписках и заигрывании с партийным руководством. Не поймет старший товарищ. Вернее, неправильно поймет. А, может быть, как раз — правильно. И пошлет к чертовой матери. Не любит Дюк этого, терпеть не может.
— Первый, — повторил Огурец для пущей убедительности.
— Вот и славно. Стыдно тебе?
Полянский смачно откусил от куска хлеба, обильно намазанного икрой.
«Всю икру сожрал, проглот», — подумал Огурец и ответил:
— Стыдно.
Полянский проглотил остатки бутерброда и, взяв последний кусок сочащейся соком буженины, удовлетворенно кивнул:
— Это хорошо, что стыдно. Больше так не делай.
— Не буду, — ответил Огурец печально глядя на двигающиеся челюсти хозяина гостеприимного дома.
— Наливай тогда.
В дверь постучали. Дюк быстро накрыл небольшую кучку марихуаны, лежащую на столе конвертом от пластинки Битлз «Help».
— Кого еще черт несет? — пробормотал он, опасливо поглядев на Огурцова. Тот пожал плечами.
— Можно к вам, Леша? — девичий голос за дверью был робок и не знаком Огурцову. Зато Полянский изменился в лице, заблестел глазами, быстро провел рукой по волосам, и проскрипел похотливо:
— Можно.
Колыхнулась портьера и в комнате, как показалось Огурцову, погас свет. Потом, через долю секунды, он включился снова. Между чучелом медведя последним приобретением Дюка и манекеном, одетым в пионерскую форму — синие шортики, белая рубашечка, красный галстук под пластмассовым подбородком стояла она.
— Заходи, Машунчик, не стесняйся, — таким же скрипучим, незнакомым Огурцову голосом продолжал Дюк. — присаживайся.
— Здравствуй, Алеша, — чудо, появившееся в комнате кивнуло хозяину. Потом чудо посмотрело на Огурцова, улыбнулось и сказало:
— Меня зовут Маша.
Дура деревенская.
Поручик Огурцов вытер пот со лба. Пустое. Можно и не вытирать. Все равно — через секунду снова потечет.
Дура. Да ладно — она. Ладно. Она же ни черта не понимает. Я-то, я-то я — скотина первейшая.
Осень. Осень на Кавказе — отвратительно теплая, долгая осень. Утром в долинах, в ущельях — туман. Удивительно холодный — казалось бы, молоком парным, теплым, вкусным должен на губах пенится. Ан — нет. Вкусом кизяка рот связывает, сыром этим их, адыгейским рот забивает.
Сыр. Французские сыры — со слезой. Петербург. Что бы я отдал сейчас за кусочек французского сыра? Все. Точно — все. Чтобы я отдал сейчас за то, чтобы нырнуть (с кусочком, маленьким, на один зуб) французского сыра во рту в шум гостиной Шереметьевых, за то, чтобы услышать, как настраиваются инструменты оркестра на балконе, нырнуть в запах — услышу ли я когда-нибудь еще этот запах — запах мастики, запах духов, запах настоящей жизни?
Здесь все не настоящее. Или — настоящее, только другое. Нам здесь делать нечего. Мы будем стрелять по лесам еще сто лет и ничего не изменится. «Зеленка» пройдет, наступит зима, эти, в которых мы стреляем, уйдут в горы. А потом все вернется на круги своя. Снова «зеленка», снова пули снайперов.
Из чего только они не стреляют! «Стингеры», «Мухи». И — ветхозаветный «Борхардт». От таких пистолетов на Западе любой коллекционер обкончается. А этим — им плевать на коллекционеров. И на Запад. Стреляет — и ладно.
Вчера зачистка была — вот тебе и «Борхардт». Пацан сидел в доме — ни папы, ни мамы рядом не было — ясное дело, заныкались где-то. А пацан только Огурцов в дом влетел, сразу стволом допотопного «Борхардта» на него посмотрел. Выстрелить не успел. Разоружили «бандита», дали подзатыльник. Другое искали. Искали и нашли. И «АКМ»-ы нашли, и «ТТ»-шки, гранаты нашли и даже «Муха» сыскалась. Богатый дом был, ничего не скажешь.
А «Борхардт» Огурцов только в руках покрутить успел — майор отнял. Тоже, поди, коллекционер.
Дура деревенская. Машенька. Ну и что? Машенька. Подумаешь… И из-за этой клуши стоило биться? Стояли они друг напротив друга — Огурцов и капитан этот. Шинель на землю кинул капитан — барьер обозначил. Секунданты — все честь по чести.
Надо же было настолько ничего не соображать, чтобы из-за этой деревенской клуши, из-за этой дуэли долбаной в таком дерьме оказаться? Да сто раз можно простить — и перчатку в лицо и даже пощечину — какая дичь пощечина. Ну, перетерпел, утерся и поехал в театр. Послушал «Князя Игоря», выпил водочки…
Дуэль. Смех один. И не убил он капитана этого, промахнулся. А капитан и вовсе в воздух пальнул. И, на тебе — трибунал, рейс до Ростова, а потом сразу сюда — вот тебе курорт, батенька, Гудермес называется. А капитан — в Грозном. Жив ли? Бог его знает. Такая, вот, дуэль. Со счастливым исходом.
Скотина первейшая. Что же я наворотил, что же я с собой сделал? Поздно. Не стоит и думать об этом. И о Петербурге, и о дуэли — проехали. Идти нужно.
А куда идти? Куда идешь ты поручик Огурцов? Камо грядеши? Кто виноват? Что делать?
Что делать? Выживать. Как? Никто здесь этого не знает. Дело случая. Выживать — и все. Можно прижаться к пятнистой броне БТРа. А можно и не прижиматься. Можно пулю словить вот так — идучи по скалам. А можно и на БТРе на фугас попасть — никто здесь не застрахован. На то и война. Ноу секьюрити, май фрэнд.
Никто твой покой охранять не будет — никакие парни в черных пиджаках с рациями в карманах, как на петербургских балах — здесь ты сам себе охрана. И не только себе. Говорят, что всей России. Кто это говорит? Тоже, в черных пиджаках. Только на секьюрити не похожи. Толстые все, отьетые. «Россию», говорят, спасем. И каждый, ведь, знает — как. И все у них так просто. Один говорит — за год, другой, посерьезней лицом — за три. Вот и иду, поручик Огурцов, двадцать три года, из хорошей семьи, холост, прописан, не выезжал, не был, не привлекался…
Два опасных места уже миновали. На последним на прошлой неделе казаков постреляли. Все как водится. А через несколько дней головы возле штаба нашли. Выставили на обочине,