«Итак, конец, – продолжал размышлять Курбан. – Но лучше погибнуть здесь, в пустыне, вольным человеком, чем там, в городе, на кровавой плахе, под топором палача эмира».
– Дед, а за что эмир хотел отрубить тебе голову? – спросил Атагельды, внезапно открывая глаза. Ход их мыслей был настолько одинаков, что старик вздрогнул.
– Прогневал я земного владыку, – вздохнул Курбан, – своей строптивостью. Попозже расскажу тебе подробно, когда выберемся отсюда.
– Думаешь, выберемся, пересечем пустыню? – по-взрослому спросил Атагельды.
Дед промолчал.
Хотя солнце уплывало в закат, жара медлила, не отпускала.
«Скажу ему всю правду, если он и сам до сих пор не догадался», – с внезапной решимостью подумал Курбан, но посмотрел на Атагельды и осекся: тот снова задремал.
Дед откинулся спиной на стенку бархана, не думая о грозной трещине, грозящей привести в движение многие тонны песка. Глубокие морщины, изрезавшие его лицо, придавали ему сходство с корой старого дерева. Особенно много морщин сосредоточилось на лбу. Выцветшие глаза печально выглядывали из-под сросшихся бровей, он подложил котомку под локоть, чтобы не так жег песок, и погрузился мыслями в недавнее прошлое.
…Они жили на окраине города, расположенного на скрещении оживленных караванных дорог. Их мазанка приткнулась к огромному караван-сараю, где днем и ночью было людно и шумно: одни приезжали, другие собирались двигаться дальше, далеко окрест разносились крики погонщиков верблюдов, звон медной посуды, крики и ругань носильщиков, степенный говор пышнобородых купцов.
Кузница Курбана располагалась поодаль, у самой дороги, так что дышать приходилось пылью, поднятой бесчисленными копытами. Зато работы, слава аллаху, хватало. Подковать животину нужно всем – и богатому всаднику, гарцующему на снежно-белом арабском жеребце, и бедному дехканину, под которым еле плетется тощий верблюд. Да мало ли кому еще?..
Однажды из караван-сарая за ним прислала богатая госпожа, у которой сломалась повозка, обитая рытой китайской тканью. Она дала ему целый золотой, который старик берег как зеницу ока. Он и сейчас пощупал его в кармане – маленький кружок, нагревшийся от солнца. Ну и что, разве золото всесильно? Разве спасет оно их от мучительной смерти?
А однажды степенно подъехал к кузнице на заморенном коне старик с белой как лунь бородой.
Гость степенно спешился, испросив разрешения, завел коня в тень и первым делом попросил воды не для себя, а для него. Только освободив коня от поклажи, разнуздав его и задав корму, седобородый незнакомец принял из рук Курбана пиалу с ледяной водой из артезианского колодца. О, блаженные времена, когда можно было пить сколько угодно!..
Они проговорили тогда всю ночь, устроившись во дворе под дырявым навесом. Атагельды давно спал, так и не дождавшись конца их беседы.
Старик, видимо, был устадом, – знаменитым придворным поэтом, который услаждал слух эмира. Певец не потрафил ему, и владыка выгнал старца, лишив всего имущества. Об этом пришелец говорил больше намеками, но Курбан и так без труда представил себе, как вчерашний богач ходит по базару, выискивая клячу подешевле, чтобы хватило на нее горсти медных дирхемов, глухо позвякивающих в кармане.
– Жаль мне твою клячу, устад, – заметил Курбан, переведя взгляд с собеседника на редкую крышу, сквозь которую просвечивали звезды, спелые, словно гроздья бухарского винограда. – А тебя жаль еще больше: боюсь, недалеко унесет тебя конь от эмирского гнева.
– Недалеко, говоришь? – загадочно усмехнулся седобородый. – Вот и видно, сынок, что у тебя нет поэтического воображения. (Он так и сказал – «сынок», хотя они, вероятнее всего, были почти одного возраста.)
– Да зачем мне оно, воображение? – удивился Курбан и посмотрел на смутный силуэт коня, дремлющего у перевязи. – Наверно, не одна тысяча коней прошла через мою кузню. И я, поверь, неплохо научился разбираться в их статях.
– Тебе это только кажется. – Гость погладил бороду.
– А что до воображения, то знай: только оно способно дать человеку крылья.
– Ну, воображай не воображай, а конь твой – заморенная кляча, и не более того, – упрямо возразил Курбан. – И боюсь, он падет на первой версте, едва ты покинешь город.
– И опять ты не прав, почтенный, – произнес седобородый, и глаза его весело и как-то по-молодому блеснули. – Ежели ты такой знаток, то разве не видишь, что это животное благороднейших арабских кровей? Посмотри на его линии, на густую гриву, на тонкие и сильные ноги! А разве ты не обратил внимания, сколько разума таят его глаза?
В словах устада была такая сила убежденности, что Курбан против воли подумал: чем шайтан не шутит, может, и впрямь конь в прошлом – арабский скакун, только замордованный и заезженный прежними своими хозяевами?.. И ведь в самом деле в больших и печальных глазах коня тлеет некий загадочный огонь.
– Вот-вот, поразмысли над моими словами, сынок, – усмехнулся гость, словно угадав мысли кузнеца, и глотнул из пиалы остывшего зеленого чая. Чай, как всегда, заваривал Атагельды, научившийся этому искусству от покойной матери.
– Вот ты говоришь – воображение, – сказал Курбан. – А зачем оно мне? Нужно ли оно простому человеку?
– Воображение нужно всем, – веско произнес устад. – Оно способно создать мир, реальный, как сама жизнь.
– По мне, лучше уж сама жизнь, как она есть, – возразил Курбан.
– А ты не подумал, что, как ты говоришь, сама жизнь есть не более, чем воображение? – улыбнулся седобородый.
Курбан не понял, однако переспрашивать не стал.
– Поясню свою мысль, – сказал гость и сделал еще глоток. – Хочешь, я изображу коня так, как видится он моему воображению? И ты поймешь, что оно реальнее самой жизни…
– Но как ты нарисуешь его?
– Слушай.
Гость резким движением отодвинул пиалу с недопитым чаем, едва не расплескав его. Лицо его внезапно побледнело, как показалось Курбану при холодном свете звезд. Он откинулся назад, словно изготавливаясь к прыжку, и, полузакрыв глаза, медленно произнес строки, которые слагал на ходу:
– Ну, понял ты теперь, каков мой конь? – спросил гость после продолжительной паузы.
Ошеломленный кузнец в ответ мог только кивнуть. О многом они еще говорили, а потом, когда небо перед утром начало светлеть, словно покрываясь изморозью, и остались только самый яркие звезды, которые блистали, словно насечки, сделанные таинственным мастером на просторной, заброшенной ввысь кольчуге, Курбан спросил:
– Это все… Ты сочинил?
– Я.
– Как сумел ты?..
– Это моя профессия.
– Повтори слова!..
– Зачем? – скупо улыбнулся гость и бережно погладил свою бороду. Все равно слова забудешь ты. А мое имя… Что ж, оно растворено в этих строчках.
– Жаль мне тебя, – покачал головой кузнец. – На склоне лет, с таким талантом, лишенный имущества, изгнанный и одинокий, ты едешь умирать на чужбину. Ты словно лепесток, гонимый вихрем по степи.
Устад поднял руку.
– За добрые слова спасибо, – сказал он. – Но человек не может знать свой завтрашний день. Эмир наш капризен и непостоянен. Может, и на тебя, не приведи аллах, падет гнев его или его приближенных, и тебя тоже вышвырнет отсюда вихрь.
– Я человек маленький.
– Это не меняет дела.
Мог ли думать Курбан, что пророчество слагателя, об имени которого он потом уже, после его отъезда, начал догадываться, так скоро и так страшно исполнится!
Старик осторожно вздохнул, стараясь не расшевелить еще больше непроходящую боль в сердце, и снова потрогал в кармане маленький золотой кружочек. Так и не потратил его. Жаль. Теперь не доведется. Здесь, в пустыне, на него не купишь даже глотка воды. Он взял золото на зуб, полюбовался арабской вязью и сунул его обратно.
Атагельды проснулся, оба поднялись и побрели дальше. Едва они сделали несколько шагов, как песчаный холм позади с громким шумом рухнул, подняв целую тучу пыли.
Время от времени приостанавливаясь, Курбан долго и мучитель соображал: в каком направлении идти? Кругом, куда ни глянь, было одно и то же – однообразная пустыня, похожая на волны застывшей влаги, и над ней – выцветшее от жары небо, лишенное малейших признаков облаков.
– Дед, а чем ты все-таки разгневал эмира? – спросил Атагельды, и старик был рад неожиданному вопросу.
Слово за слово, и он рассказал, что произошло во дворе кузницы пять дней назад.
…Поздней ночью, когда Атагельды уже спал, в вечно распахнутые ветхие ворота въехали два пышно изукрашенных всадника. Один из них подъехал к навесу и ткнул рукояткой камчи Курбана, который прилег на ложе из веток, – его как раз схватил сердечный приступ.
– Вставай, лежебока! – сказал всадник.
– Что вам угодно, господин? – вежливо спросил кузнец, приподнимаясь.
– Коня подковать.
– Огонь уже погашен, господин, и разжигать его долго, – ответил старик, сдерживая стон. – Приходите завтра.
– Поднимайся и марш в кузницу, – повысил голос всадник. – И без разговоров!
Курбан покачал головой:
– Не могу, господин.
– Ах, не можешь? – крикнул всадник. – Так я помогу тебе! – И он вытянул Курбана камчой.
Острая боль обожгла плечо. «Хорошо, что мальчик спит в доме и ничего не слышит», – мелькнула мысль.
– Мы помощники эмира, и если ты сейчас же не отправишься в кузницу, жалкий червь, тебе не поздоровится, – с угрозой в голосе произнес второй всадник.
– Для меня неважно, кто вы, слуги эмира или последние попрошайки, – ответил с достоинством старик. – Если б мог, я бы выполнил работу сейчас. Но это невозможно.
Его ответ привел пришельцев в бешенство, и они в две нагайки принялись хлестать старика. Избив его до полусмерти, они удалились, присовокупив на прощанье, чтобы на рассвете он ждал серьезных неприятностей.
В ту же ночь Курбан и Атагельды бежали из города: старик знал, что с эмировыми слугами шутки плохи.
Старик поправил на плечах котомку и замолчал.
– Скажи, дед, разве ты не мог выполнить просьбу двух всадников? – спросил мальчик. – Разбудил бы меня, я бы горн помог разжечь, как всегда…
– Видишь ли, малыш… Я вольный мастер, а не раб эмира. И никогда не плясал под чью бы то ни было дудку.
Мальчик кивнул.
– А куда мы теперь идем? – спросил он.
– Там, за пустыней, мне говорили, есть место, где живут свободные люди, – указал старик вперед. – Там тень вдоль улиц, там журчат фонтаны и бегут полные арыки, там вдоволь воды, и там найдется работа для меня.