Скоро вышли на дорогу — накатанную-наезженную, такую родную после мрачной чащобы! Я перевела дух; а вот Рольф, наоборот, напрягся. Шепнул:
— В оба гляди! Здесь точно сбежать попробует.
— Пусть пробует, — негромко ответила я. — Пес только того и ждет.
Рэнси, словно понял, согласно гавкнул.
Между тем над дорогой постепенно сгущались сумерки. Еще бы, мрачно думала я, сколько времени прошло, пока на этого типа вышли, да пока он еле брел, да пока по лесу бегал…
— А что, Сьюз, — спросил вдруг Рольф, — ты мэтру Куржу хоть на вот столько веришь?
Как видно, размышления кузнецова сына шли с моими в лад.
— Ни на ломаный медяк.
— А комары-то перестали летать!
Исчезновение после Куржевой ворожбы комаров последние дни стало в деревне любимой темой для шуток. Но сейчас мне было не до смеха — да и Рольфу, как видно, тоже.
— Значит, нас съедят не комары, — я поймала себя на том, что уже привычно тру горло. Ткнула пальцем в спину замедлившего шаг бродяги, добавила мстительно: — Надеюсь, начнут с него.
Рольф посмотрел на небо. Вздохнул:
— Часа три еще идти. Слышь, ты, перебирай ногами-то! Иль правда жить надоело?
Бродяга оглянулся; похоже, хотел он ответить, но — взгляд метнулся за наши спины, на миг исказило лицо злое разочарование, и вдруг перед нами оказался тот забитый оборванец, которого увидели мы в первый миг. Я оглянулась и чуть не подпрыгнула.
— Господин Анегард! Рольф, Рольф, ты только глянь! Это ж наши!
Рэнси уже выплясывал, радостно взлаивая, вокруг черного жеребца. Анегард оглядел нас, протянул мне руку:
— Иди в седло, Сьюз. Рольф, хватайся за стремя — вон, хоть с Шонни. Какие бесы вас носят, так поздно и так далеко?! А этот?..
— Я тоже могу за стремя, добрый господин, — торопливо сказал бродяга.
— За ним глаз да глаз, — предупредил Рольф. — К вам вели, господин.
— Ладно, — кивнул Анегард. — Доедем, разберемся. Дилан, проследи, — бросил одному из стражников. — Сделает хоть шаг не в ту сторону — стреляй. — Помедлил и добавил: — По ногам.
Дорогой я успела рассказать Анегарду и про исчезновение Ронни, и про странного бродягу, и даже про храмовый день. Рассмотрев отобранные у бродяги ножи, молодой барон присвистнул; я вновь пообещала себе вытрясти из Колина объяснения, а пока лишь спросила:
— Мы правильно сделали, господин?
— Правильно, — кивнул молодой барон. — Но повезло вам… нет, не скажу пока точно, но очень на то похоже, что сильно повезло. Не про вас улов, уж извини.
— Да я поняла… — Я поежилась. — Страху с ним натерпелись… Он бы, кажется, и с Рэнси справился, если б руки развязал!
— Может быть, — Анегард рассеянно кивнул и пришпорил коня. — Быстрее!
Ночь догоняла нас, кусала за пятки, наваливалась тьмой на плечи. Но впереди уже открывались для молодого хозяина ворота замка, и скалился с герба на воротной башне медведь Лотаров, отгоняя зло, и зыбкий свет факелов обещал защиту…
Только рухнув на лавку в замковой кухне, я поняла, как же устала за этот сумасшедший день. Тетушка Лизетт, жена баронского управляющего и командир кухонного войска, самолично поставила передо мной прикрытую ломтем хлеба миску, вокруг устроились обе поварихи, девчонки-посудомойки, все свободные служанки, и даже старуха Инора, кормилица его милости, приковыляла из своего угла — послушать.
Рэнси не сменял меня на Анегарда, лежал у ног и шумно глодал мосол, и женщины почему-то ничуть не удивлялись, что пес из господской своры признает хозяйкой лекаркину внучку. Хотя чему удивляться, псари-то, небось, в тот же день одного щенка недосчитались и Анегарда о нем спросили, так что слушок о подарке мог уже и разойтись, и перестать быть новостью.
Я хлебала густую мясную похлебку и рассказывала, тетушка Лизетт качала головой, служанки ахали, и все это было восхитительно безопасно. Так безопасно, что меня аж потрухивать начало — теперь, когда бояться стало нечего, когда с непонятным бродягой разбираются его милость и молодой барон, а тьма вместе с ночными страхами осталась за крепкими запорами, у меня кончились силы. Словно весь тот страх, который я отгоняла днем, навалился разом. Даже слезы на глаза навернулись.
— Выпей-ка, девонька, — невесть откуда в руках тетушки Лизетт возник стаканчик.
— Это что? — растерялась я. — Бражка, что ли? Не, я не это… не надо, не буду я!
— Пей-пей, — прошамкала Инора. — Глотнешь, да спать ложись, а утром будешь как ягодка свежая, наливная да румяная. А то вона, бледная вся, дрожишь да плачешь, ровно сама с тою нежитью встретилась!
Я взяла стаканчик. Руки и впрямь дрожали. Пить не хотелось, не люблю я брагу; но вспомнилось вдруг: почти так же, как мне сейчас Инора, бабушка говорила рыдающей Джильде… 'выпей да спать ложись, а утром все иначе покажется'…
— А что нежить? — спросила я.
— Да сидит, по всему видать, на Ореховом, — ответила Лизетт. — Давеча хотели стадо на ту сторону перегнать — не пошли коровы-то, забились. Косарей пришлось налаживать. А косари тоже боятся: третьего дня шорникова дочка пропала, по ягоды пошла и не вернулась. Неладно в лесу, и маг не помог. Одна надежда, что молодой господин в городе чего умного узнал. Видели ведь, не один приехал? Говорят, этот, как его, Эннис, хоть только из учеников, кое в чем посильней мэтра Куржа будет. Да ты пей, девонька. Быстро пей, не думай, чего над ней думать, над гадостью этой.
Я зажмурилась и хлебнула добрый глоток. Брагу в бароновом замке гнали крепкую — даже покрепче, чем у нашего Колина. Шибануло в нос, обожгло рот и горло — а потом стало вдруг тепло, навалился сон, и вся нежить, сколько ни есть ее на свете, показалась не стоящей не то что страха, а даже памяти. Я подтерла миску корочкой, дожевала — лениво, почти через силу.
— Вот и умница, — сказала где-то рядом тетушка Лизетт. — Пойдем, девонька, спать… Уложу тебя в Динушкиной каморе, а Динуша с бабушкой поспит.
Динуша, внучка старой Иноры, согласно закивала. В ее каморке мне приходилось уже ночевать. Там было хорошо, тепло: Динушкин уголок помещался как раз между печкой и хлебной кладовой; от кухни его отделяла толстая полосатая занавеска, утро отмечали сонные голоса служанок и запах разгорающихся дров, и воду на умывание можно было брать не из колодца на дворе, а здесь же, в бочке. Это сейчас, летом, все равно, а зимой — очень даже кстати!
Юбку я скинула сама, и даже мимо подушки головой не промахнулась, — но укрывал меня уже кто-то другой. Лизетт, наверное… я засыпала, в кухне шушукались служанки, за стенкой шумно ужинали стражники, и Рольф с ними — его, верно, тоже раскрутили на рассказ, — а в окно стучала тьма, но я совсем ее не боялась.
Стремительной тенью я летела над залитой лунным светом тропой. Страха не было, только слегка разбавленное тревогой любопытство. 'Запоминай дорогу', — бубнил над ухом смутно знакомый голос; я оглянулась, никого не увидела, зато заметила, что меня тут тоже вообще-то нет. Ни рук, ни ног, ни собственно ушей!
Тут я вспомнила, что сплю, рассмеялась и полетела дальше. На всякий случай запоминая дорогу.
Светлый березняк с земляничными полянами, с мягкой травой. Сюда ходят по ягоды детишки замковой обслуги, здесь набирают грибов — бочками, и господам и челяди хватает. В лунном свете он весь — сверкающее серебро на серебре черненом, чертог, достойный Звездной девы.
Старая вырубка, заросшая кипреем, печальная, словно пеплом подернутая.
Обширный малинник.
Елки с осинами, места мокрые, буреломные, волчьи.
Густой, почти непролазный орешник по склонам прячущего ручей неглубокого овражка.
Мост — крепкий, слаженный на века прадедом его милости Эстегарда. За мостом тропа делится на две. Одна ведет вдоль ручья к реке, к рыболовным угодьям. Вторая — в нашу деревню и дальше, к мельнице. Но меня потянуло от натоптанных людьми путей прочь.
Я летела над ручьем, и черная тень скользила по серебру воды, и лунный свет будоражил кровь. Наверное, было в этом что-то от любви — а верней, от страсти. Острая хмельная радость, восторг, сила и власть, и упоение, и тень печали, потому что все в этом мире рано или поздно заканчивается —
Полет мой закончился резко, неожиданно и больно. Словно в огненную стену с маху врезалась — опалило душу, золой осыпались крылья, швырнуло вниз, на прелый хвойный опад, во влажную стынь, в непроглядную тьму небытия.
То, что случилось дальше, было так странно и страшно, что даже для сна — чересчур. Тень —
И лишь одно было в них общее. Словно пеплом подернуты все; и я —
Много лет.
Много десятилетий.
Они верили. Вопреки очевидному, вопреки безнадежности и отчаянию. Наверное, только эта вера и держала их, помогая оставаться людьми.
Вера — и кровь.
Меньшее зло — самая страшная из ловушек, самый жестокий из всех выборов.
Меня выдернуло из сна резко и внезапно — словно ледяной водой окатили. Было тихо, похоже, стоял самый глухой час ночи. Перед глазами плавала белесая муть, мелькали