поймал и посадил в клетку. В золотую клетку. Спасибо за все. Теперь касательно гитары. Гитара напомнит мне его доброе сердце. Она напомнит мне нечто большее. Она напомнит, что я, господин Бумбелявичюс, и, наконец, все мы танцуем под одну музыку. А ее, как известно, делает начальство. Без этой музыки наша жизнь была бы пустой, как ваши лотерейные билеты. Приемлю сию гитару с чувством глубокой благодарности и уважения.
Тем временем Пискорскис приготовил все для съемки. Посреди канцелярии на треноге стоял аппарат, покрытый черным сатиновым платком, вокруг озабоченно суетился сам великий художник. У двери в кабинет директора были составлены стулья, на которых рассаживались участники и свидетели этого волнующего события.
Бумба-Бумбелявичюс с Уткиным, как устроители торжества, сели по бокам Барадавичюса. Далее следовали лотерейная комиссия, писаря и машинистки. Осчастливленный Барадавичюс держал на коленях гитару, положив на струны правую руку. Бумба-Бумбелявичюс взял счеты, Уткин – книгу входящих и исходящих, Пищикас держал под мышкой подшивку «Правительственных ведомостей», а всю группу венчал портрет президента республики Стульгинскаса.
Пискорскис примеривался с разных расстояний, передвигал аппарат, глядел в объектив и давал указания:
– Господин референт, – притронувшись к голове Барадавичюса, говорил он, – давайте, попробуем так. Попрошу вас немного вправо, грудь чуточку вперед, вот так. Господин Бумбелявичюс, не глядите на машинистку; поднимите глаза; еще выше. Господин Пищикас, не двигайтесь. Госпожа Паула, веселей.
– О-о-о. Вот и господин секретарь, – вскричал Бумба-Бумбелявичюс, когда в канцелярию ввалился Плярпа. – Нашего полку прибыло. Вы как нельзя более кстати. Возьмите стул, садитесь, пожалуйста. На лице Плярпы была написана усталость. Он не сразу смекнул, по какому поводу Пискорскис собрал всех чиновников инспекции. Плярпа обвел глазами группу и подошел к референту:
– Извиняюсь… извиняюсь… Я, так сказать, пьян или мне мерещится?… Скажите, господин референт, с коих пор вы стали заниматься музыкой? Не понимаю, ваше референтство, не понимаю.
– Не обращайте внимания, господин референт, – принялся успокаивать гостя Бумба-Бумбелявичюс. – Он, знаете ли, малость того, как говорится…
– Червячка заморил, хе-хе-хе, – вмешался Уткин.
– Господин Плярпа, садитесь и не мешайте. Итак, господа, снимаю.
– Извиняюсь, господа!.. Извиняюсь! Кто мне может приказать сесть, господа? Никто. Да, никто. Наплевать мне на ваш стул. Наплевать мне на… Простите, господин референт, мне на все наплевать. А Уткину дам по морде. Да. Дам.
60 – Господин Плярпа, – подскочил к нему Бумбелявичюс и попытался усадить. – Неудобно, господин секретарь, тут референт, посторонние люди… Господин секретарь…
– А что мне посторонние? Нет посторонних. – Он качнулся назад и повалился на аппарат Пискорскиса.
Тут Аугустинас подхватил его под мышки, вынес из канцелярии и, кликнув извозчика, отправил домой. Проделал это все Аугустинас весьма искусно и без особого труда, ибо уже и раньше в подобных случаях Плярпа целиком полагался на рассыльного.
Напряжение спало. Все оживились. Пискорскис поднял аппарат. Бумба-Бумбелявичюс рассказал референту о странной болезни Плярпы, однако похвалил его, как сознательного и способного чиновника; другие пересмеивались и делились впечатлениями. Все были готовы предстать перед всемогущим, неумолимо правдивым объективом Пискорскиса.
– Дозвольте мне, господа, снова подготовить все для этого прекрасного снимка. Я попрошу вас, уважаемые, об одной маленькой услуге. Сосредоточьтесь, господа, предайтесь одной возвышенной мысли, соответствующей данному моменту! Держитесь прямо, с достоинством и секундочку не шевелитесь.
– Прекрасно… – наклонив голову и прищурив глаз, издали оглядел группу Пискорскис. – Так… И президент тут же над головой референта… Чудесно. А что, если бы господин Пищикас еще больше повернул голову к господину президенту? Вышло бы как-то интимнее, наконец сама композиция этого требует. Вот-вот! Превосходно! Присовокупим и его превосходительство президента к нашему милому обществу. Внимание, господа, – снимаю! Помните, уважаемые, что от объектива ничто не укроется. Он улавливает любую мысль. Представьте себе: вы сидите на высоком холме, а вокруг голубые дали. Голубые дали это наша милая родина. А где-то копошатся люди-муравьи. Наш взгляд охватывает миллионы, но мы недосягаемы для них, мы более счастливы, потому что приближены к совершенству. Спокойствие! Раз, два и… три. Благодарю вас, господа!
Этим корректным «благодарю» и завершилась торжественная часть. Референт Барадавичюс удалился, нежно прижимая к груди гитару. Пищикас с Уткиным уселись доигрывать шахматную партию, а Пискорскис с головой ушел в лабораторные изыскания. И результаты не заставили себя ожидать. Очередной шедевр Пискорскиса выглядел так: на плечах Бумбы-Бумбелявичюса стоял, опершись на меч, Витаутас Великий, за спиной Мордуха Хацкеля скакал эскадрон первого кавалерийского полка, а Уткин сжимал в своих объятиях гору Гедимина вместе с замком. Машинистку Бумбелявичюте Пискорскис одел в национальный костюм, а портниху представил в гимназической форме с большим бантом на голове. Все фигуры опоясывала трехцветная лента, на которой был тщательно выписан текст государственного гимна. На груди Бумбы- Бумбелявичюса стояло «да рассеется», а на туфельках машинистки проступали заключительные слова «да расцветет».
В самом верху снимка, рядом с портретом президента, Пискорскис вмонтировал свой профиль. А внизу была каллиграфически выведена подпись: «Звени, звени, подруга семиструнная», которую фотограф заимствовал из любимой песенки Бумбы-Бумбелявичюса.
День Святого покровителя
В окна струилось тепло апрельского утра. День святого мученика Валериёнаса был связан для чиновников балансовой инспекции с приятными волнениями и уймой забот. Оставалось всего несколько дней до директорских именин, которые ежегодно превращались в большой праздник. Подготовка была в самом разгаре.
– Господа!., господа!.. Внимание! – сипел, потерявший терпение и голос, Уткин. Он одной рукой отирал со лба пот, а другой оттягивал воротничок, который, видимо, резал ему шею и мешал дышать. В канцелярии царило возбуждение. Каждый хотел что-то сказать, внести что-то новое, опровергнуть аргументы другого и доказать безусловную оригинальность и практическую пользу своих доводов. У Уткина, видимо, созрел новый замысел. В который раз разевал он рот, однако его голос тонул в неумолчном шуме. Так он и стоял с