Дул холодный ветер, моросило. Вчера вечером, понадеявшись на метеопрогноз, я оставил плащ дома, в Мюнхене, чтоб не таскать с собой. В легком шелковом пиджачке, который я купил в Мюнхене по причине внезапно наступившей жары, холодный ветер пронизывал до костей.
Прямо впереди были Бранденбургские ворота, казалось, будто они светятся. Вокруг бродило несколько человек, все в плащах или накидках с капюшоном. К ограждению подъехал автомобиль, остановился. «Ланчия» с итальянским номером. Я вдруг почувствовал, что от моего шелкового пиджачка исходит какой-то странный запах, очень необычный, нет, не такой, как от намокшей шерсти — та пахнет по-домашнему уютно, сырой овчиной, — и не такой, как от хлопка, который, намокнув, издает запах соломы. Запах моего пиджака… Ну и ну, он воняет какой-то мерзкой слизью, какими-то выделениями, тьфу ты, вот ведь напасть. Я перешел улицу Семнадцатого июня. «Ланчия» развернулась и с горящими фарами двинулась прямо на меня, затормозила, водитель что-то крикнул — мне, больше некому. Я подошел и сказал, пригнувшись к опущенному окну:
— Я не здешний. Sono straniero.
— Ahh, lei parla italiano.
— Solamente un poco.
Он затараторил по-итальянски. Как я понял, что-то насчет ярмарки и что он куда-то едет ночью. Заметив мою растерянность, итальянец перешел на немецкий, причем вполне сносный, хотя и с сильным акцентом. Он рассказал, что возвращается с оптовой ярмарки. Здесь, в Берлине, ярмарка была. Одежда из кожи. Неужели, удивился он, я не читал в газетах?
— Нет, — сказал я. — Сегодня только приехал.
Итальянец не умолкал: после продаж у него остались кожаные куртки, две штуки, выставочные модели. Ему надо сегодня же возвращаться в Милан, да, сегодня, ночью. Зачем везти куртки обратно? Он открыл дверцу, махнул рукой, приглашая садиться. На секунду я заколебался, вспомнились всякие истории, которых я в последние месяцы наслушался от людей, побывавших в Берлине. Задушенные квартирные хозяйки, отрезанные пальцы с перстнями, туристы с кляпом во рту, киллеры, их жертвы… Но итальянец снова поманил гостеприимным жестом и улыбнулся такой радушной, такой типично итальянской широкой улыбкой… Короче, я уселся рядом с ним. И едва захлопнул дверцу, машина тронулась. Отъехали недалеко — в темный провал между двумя уличными фонарями. Я вздрогнул — влип, значит, все-таки! Быстро обернулся — нет, на заднем сиденье никто не прятался. Там был только черный мешок. Но он имел форму человеческого тела! Итальянец заглушил мотор.
— Холодно? — Он ткнул пальцем в мой пиджак.
— Да. — Запах, который источал намокший шелк, преследовал меня неотвязно, и я вдруг понял, чем пахнет, — да семенем же! Вспомнились сумчатые медоеды, о которых толковал Кубин, и я решил — вернувшись домой, непременно загляну в энциклопедию: интересно, какие такие железы у гусениц тутового шелкопряда выделяют шелковое волокно?
— Правду сказать, запрещено, — вздохнул итальянец. — Нечистая конкуренция.
— Нечестная, — поправил я и тут же обозлился на себя: что за привычка, непременно надо указывать людям на их ошибки, скажите, учитель какой нашелся! — Извините!
— Как так «извините»? Надо. Иначе опять и опять делаем тот же глупый ошибка.
— Вот-вот, — сказал я, — итальянцы славятся своей доброй снисходительностью, они никогда не поправляют, если иностранцы делают ошибки в языке.
— Когда человек говорит, не поправляют. Зато поправляют, когда поет.
— Это как же?
— Про американца историю слышали? Пел в опере первый раз, в Неаполе. Спел арию. Публика кричит «da capo». Американец поет арию на бис. Публика опять кричит «da capo». Он опять поет на бис, потом еще, потом еще. Другие певцы недовольны, им тоже охота выступать. А публика вопит и вопит «da capo». Американец больше не может, устал, сил нету, спрашивает: «Сколько раз еще надо петь арию?» И тут кричат из зала: «Пока не перестанешь фальшивить!» — Итальянец окинул меня оценивающим взглядом. — Какой размер? Пятидесятый?
— Да, вроде того. Если итальянский, то пятьдесят второй.
— Как раз на вас у меня куртки. Прекрасный фасон, кожа высший сорт, выделка первоклассная. — Он перегнулся к заднему сиденью и вытащил из черного мешка куртку, затем вторую, показал мне этикетки — «Джорджоне», там же был указан размер, пятьдесят второй, как он и говорил. — Хотел продавать куртки по триста пятьдесят каждая. Но вам обе отдам за четыреста пятьдесят. Я вам скажу: настоящая цена тысяча двести за штуку. Мне нельзя больше оставаться в гостинице, вы же понимаете. — Он поглядел мне в глаза, улыбнулся, а я кивнул в ответ, про себя удивляясь: чем больше он говорил, тем слабее становился его итальянский акцент. Наверное, он долго жил в Германии. — Я вам скажу: хотел отнести их завтра в один бутик. Но в гостиницах нет мест, ни в одной, все запродано на корню, весь город! Рейхстаг надевает новое платье. Люди с ума посходили. К нам, в Италию, едут посмотреть мадонн, у которых льются слезы. К вам едут посмотреть Рейхстаг. — Он засмеялся. — Ох уж этот Кристо. Dio mio, настоящий чудотворец. Нет, нет, не подумайте плохого, я верующий, католик. Сегодня ночью уеду в Милан. Ну, по рукам, обе куртки за четыреста пятьдесят.
— Нет, — сказал я. — На что мне две куртки? Да еще в июне. Они же осенние. Сейчас дождь идет, правильно. Но две-то мне зачем?
— Продадите. По двести марок запросто можете накинуть.
Я замахал руками.
— Хорошо! Берите одну. Мне надо сегодня продать обе, сегодня вечером, потому что все знают про нашу ярмарку, и ночью покачу назад, прямиком в Милан, без остановок.
— Без остановок? Далеко ведь.
— Ага. Ночью на автостраде пусто, вот я и задам газу, как у вас говорят.
Я засмеялся:
— Не так! Правильно: поддам газу.
— Хорошо! Берите за двести восемьдесят. У вас нет плаща. Куртка — хорошо, погода — не хорошо. Дождь. — Он кивнул на окно. И правда, теперь уже не моросило — дождь припустил вовсю, ветер швырял в стекла брызги.
— Понимаете, кожа ведь не лучший вариант, когда дождь льет как из ведра. — Я решил показать, что и мы не лыком шиты. — Потом, у меня нет с собой таких денег.
— А кредитная карточка? Едем, банкомат найдем!
— Карточки тоже нет с собой. — Я соврал. Но если уж покупать, то надо хоть немного поторговаться, и на мякине меня не проведешь, знаю я итальянцев, знаю и Италию. И я сказал: — Люблю ездить в Италию, итальянцев люблю, язык итальянский, моду, кухню, tutto!
И тут он растаял, услышал это самое tutto, и засиял, положил мне руку на плечо и сказал:
— Вы хорошо говорите по-итальянски. Так и быть, отдаю за двести двадцать. Смотрите сюда — шелковая подкладка. Утепленная, красная, очень элегантно!
Я пощупал кожу — мягкая, даже необычайно мягкая на ощупь. Название фирмы напомнило мне о другом Джорджоне, о любимой моей картине «Буря». Я мог бы смотреть на нее тысячу раз и всякий раз находил бы на полотне новые детали. Например, белую птицу на крыше дома, крохотную в перспективе, наверное, это был аист, да, аист сидел там под черным грозовым небом, прорезанным яркой молнией… Подкладка и в самом деле была из шелка, очень темного красного шелка. В тусклом свете я попытался разглядеть швы, ощупал их и невзначай обронил, что когда-то учился на скорняка. Итальянец не понял, пришлось объяснить: скорняк — это такой портной, который шьет вещи из кожи и меха.
— О, специалист! — воскликнул итальянец и, выхватив у меня куртку, воздел ее кверху. — Смотрите! Покрой как у знаменитого barone rosso! Рихтгофен! [4] Элегантная линия. Ретро! Куртка пилота. На подстежке, и клапан на спине, видите? — защита от дождя и ветра.
В самом деле, смотрелась она неплохо, тем более внутри действительно была утепленная подстежка. У моего отца была фотография Рихтгофена, висела у него в комнате. Рихтгофен, отцовский кумир, на фотографии был в кожаной куртке, похожей, вне всякого сомнения, на эту.
— Сколько у вас денег?
Я полез в карман, думая: вот повезло — льет как из ведра, холод, а мне так дешево подвернулась