Итак, кислородный баллон. Или другое, еще более эффектное сравнение: цианистый калий в зубе у разведчика (разве не похож человек на шпиона, оказавшегося во враждебной и опасной или, во всяком случае, чужой и непредсказуемой среде?). Если жизнь вдруг превратилась в гестаповский застенок, яд становится спасением от невыносимых мук и предательства — хотя бы по отношению к самому себе.
Плиний Старший называл суицид лучшим даром Бога человеку — даром тем более щедрым, что сам Всевышний такой возможности лишен: Он даже при всем желании не мог бы «причинить себе смерть», потому что вечен. Таким образом, дар Бога — не только жизнь, но и возможность добровольной смерти. Стоит ли от этого дара отказываться?
«Линия защиты» на судебном процессе над суицидом выстраивалась тысячелетиями. Первым и, пожалуй, самым именитым адвокатом самоубийства был строгий рационалист Сократ. Взгляды философа известны нам главным образом из пересказа Платона, который к самоубийству относился резко отрицательно, но тем не менее звучат эти доводы убедительно, и их весомость еще более подчеркивается тем, что произнесены они перед чашей с цикутой. То, что смерть Сократа была не казнью, а именно добровольным уходом из жизни, доказывает сам философ, сказавший, что ему ничего не стоило опровергнуть вздорные обвинения судей, но он не пожелал этого делать. Его прощальные слова, обращенные к суду, свидетельствуют, что смерть он приветствует как благо: «Но уже пора идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это никому не ведомо, кроме бога».
Впрочем, как мы увидим в следующей главе, Платон вкладывает в уста Сократа слова, сводящие на нет правомочность этого довода.
Первая разработанная аргументация, целая этическая система, оправдывающая самоубийство, была создана стоической школой. Разумность и нравственность — непременные условия жизни достойного человека. Если в силу каких-либо причин жить разумно и нравственно сделалось невозможно, следует умереть. Благо — не продолжительность жизни, а ее качество. Страха нет, ибо человеку нечего бояться — он хозяин своей судьбы. Соблазнительная формула стоицизма: достойная жизнь и достойная смерть. И неминуемый вывод: достойно жить трудно, достойно умереть легко.
[Вроде бы всем хорош стоицизм, только, с точки зрения современного человека, слишком уж легко готов расстаться с жизнью. Хочется думать, что со времен Стой она все-таки поднялась в цене.]
Смерть Клеанфа, ученика и преемника основателя стоицизма Зенона, оставляет чувство некоторого морального дискомфорта. Когда философ заболел, врачи посоветовали ему воздержаться от приема пищи. Клеанф двое суток ничего не ел, и ему стало лучше — опасность миновала. «Он же, — пишет Плутарх, — изведав уже некую сладость, порождаемую угасанием сил, принял решение не возвращаться вспять и переступил тот порог, к которому успел уже так близко придвинуться». [Что-то здесь все-таки не так. Возможно, стоицизм — отличная философия смерти, но вряд ли стоит преподавать ее в школах в качестве философии жизни. Ничего с собой не поделаешь — не лежит душа восхититься и истинно стоическим умиранием Сенеки, которое, как нам кажется, слишком уж похоже на назидательное действо.]
Пришли от императора, сказали, что пора. Старый писатель велел слугам вскрыть ему вены на руках и ногах. Вены были сужены, кровь вытекала плохо. Тогда Сенека принял яд и лег в горячую ванну. Пока умирал, беседовал с друзьями и диктовал секретарям последние мысли. Величественная сцена, но не без кары за чрезмерную величественность: записи последних мыслей Сенеки не сохранились…
Воззрения на суицид эпикурейцев сходны со стоическими, хотя две эти философские школы несколько веков оппонировали друг другу по целому ряду основополагающих вопросов — главное различие именно в том, что эпикуреизм-то как раз в первую очередь учит правильно жить. И, что существенно, жить счастливо. Учение Эпикура в его этической части как нельзя лучше соответствует мировоззрению современного оксидентального человека. Эпикуровская формула бытия обаятельна (жить благородно и весело), желания оспаривать ее не возникает. Прославленное бойкотирование смерти («Смерть нас не касается: когда мы есть — нет ее, а когда она приходит, то исчезаем мы»), пожалуй, звучит несколько легкомысленно, но к основным постулатам этики Эпикура трудно не прислушаться.
— Боги (Бог), возможно (и даже почти наверняка), есть, но им (Ему) не до человека, а стало быть, и человеку не должно быть до них (Него) дела. Надейся не на Него, а на себя.
— Жить надо в мире с собой, по возможности абстрагируясь от внешних условий.
— Правильная жизненная установка — безмятежность духа и свобода от страха перед миром и смертью.
Замечательно сказано:
После поздних стоиков (Эпиктета и Марка Аврелия) и поздних эпикурейцев (Лукреция и Горация) слово защите не предоставлялось в течение полутора тысячелетий — вплоть до конца XVI века, когда мэр города Бордо Мишель Эйкем де Монтень опубликовал свои «Опыты», впоследствии включенные в ватиканский «Index Librorum Prohibitorum»,[7] что и неудивительно — достаточно было бы уже одной только главы «Обычай острова Кеос», посвященной проклятому «иудиному греху».
Монтень — один из первых свободных умов зарождающейся гуманистической эпохи и уже поэтому не может осуждать тех, кто осуществил свое право на свободу выбора в главном из вопросов бытия: жить или не жить. Автор «Опытов» порицает лишь тех, кто наложил на себя руки из малодушия, но самоубийство из благородных мотивов вызывает у него уважение. Особенно восхищается он самоотверженностью женщин античности, в качестве примера приводя ряд историй о самоубийствах, почерпнутых из «Писем» Плиния Младшего.
Однако у Монтеня теме суицида отведено совсем немного места — для рассудительного и вместе с тем оптимистичного рационалиста эта тема, видимо, представляла скорее отвлеченный интерес, и свободу окончательного выбора он отстаивал не из личной заинтересованности, а из принципа и любви к справедливости. Первый же трактат, целиком посвященный апологии самоубийства, появился несколькими десятилетиями позднее.
«Биатанатос» Джона Донна — произведение во многих отношениях примечательное. В придаточных предложениях длинного, витиеватого, уклончивого наименования этого труда легко увязнуть: «БИАТАНАТОС. ДЕКЛАРАЦИЯ ПАРАДОКСА ИЛИ ТЕЗИСА, ГЛАСЯЩЕГО, ЧТО САМОУБИЙСТВО — НЕ ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ ГРЕХ, ЧТОБЫ ОТНОСИТЬСЯ К НЕМУ ИМЕННО ТАК И НЕ ИНАЧЕ, С ПОДРОБНЫМ РАССМОТРЕНИЕМ СУТИ И СОДЕРЖАНИЯ ВСЕХ ЗАКОНОВ, ЯКОБЫ НАРУШАЕМЫХ СИМ ДЕЯНИЕМ».
На титульном листе оригинального издания 1648 года издателем для пущей осторожности приписано: «Сочинение Джона Донна, впоследствии рукоположенного в священники английской церкви и скончавшегося в должности диакона лондонского Собора Святого Павла». Книга была написана Донном еще в молодости, после попытки самоубийства, и не рассчитана на публикацию при жизни автора. Даже умирая, господин настоятель запретил сыну предавать рукопись гласности — но также и огню. И вот, еще полтора десятилетия спустя, трактат увидел свет.
Цель в предисловии заявлена вполне благая: обличить зло самоубийства, однако автор обличает сей грех довольно странно. Да, пишет он, самоубийство — одна из форм убийства и потому заслуживает осуждения. С другой стороны, не каждый, совершивший убийство, по закону подлежит каре. Точно так же не каждый самоубийца несет на себе печать смертного греха. В длинном перечне прославленных самоубийц прежних веков Донн находит оправдание для каждого из них: «Бедный Теренций утопился, ибо утратил свои 108 комедий… Поэт Лабиен сжег себя, ибо по эдикту сожжены были его сатиры… А Зенон, с коим немногие сравнятся, споткнулся, поранил палец и воспринял сие как зов с небес и повесился…» Донн пишет, изображая наивное недоумение: «Когда я заглядываю в мартиролог всех тех, кто погиб от своей руки во имя религии, родины, славы, любви, избавления от страданий, страха, стыда, мне стыдно видеть, сколь мало приверженцев добродетели по сравнению с сими бесстрашными». Тем самым автор подводит читателя к главной своей мысли, которую в XVII веке можно было изложить лишь после долгой аргументации: «Наш благословенный Спаситель избрал сей путь ради нашего избавления и пожертвовал своей жизнью, и пролил свою кровь». Прав Борхес, когда пишет: «Заявленная цель „Биатанатоса“ — обличение самоубийства; главная — доказать, что Христос покончил с собой». Вот он, наивысший аргумент, делающий все прочие доводы излишними: самоубийство — «не до такой степени грех», если на него пошел Сын Божий.
[По сравнению с мощью умозаключений философов древности Монтень и Донн, конечно, проигрывают. Их логические построения не столько убеждают, сколько трогают своей искренностью. Внушает симпатию и мужество, которого в ту не склонную к толерантности эпоху требовали от сочинителя подобные откровения. Но не более, не более.]
Прошло без малого еще полтора века, прежде чем апология суицида была изложена сухо, деловито и наукообразно, по пунктам. Эту миссию взял на себя еще один англичанин, Дэвид Юм, назвавший свой труд предельно просто, уже безо всяких придаточных — «О самоубийстве» (издано в 1777). Это эссе долгие годы существовало только в виде рукописи, вышло в свет на английском лишь после смерти автора, анонимным изданием, и тоже попало в список запрещенных книг — дух сочинения был слишком вольнодумен даже для Века Просвещения.
Сформулировав подобным образом стоящую перед ним задачу, Юм последовательно разбирает три главных обвинения в адрес суицида, в свое время выдвинутых Фомой Аквинским и доселе никем не опровергавшихся: преступление против Бога; преступление против ближних; преступление против человеческой природы. Второй и третий пункты обвинения в XVIII столетии, как и в нынешнем, опровергались без труда, поскольку они относятся к компетенции земного разума.
По поводу вреда, который самоубийца может нанести своим деянием обществу, Юм говорит, что отношения индивида с социумом строятся на основе взаимности. «Я не обязан делать незначительное добро обществу за счет большого вреда для самого себя; почему же в таком случае следует мне продолжать жалкое существование из-за какой-то пустячной выгоды, которую общество могло бы, пожалуй, получить от меня?» Не говоря уж о том, что люди старые и больные являются для общества явной обузой. [Правда, возражу я Юму, «ближние» — это не только и не столько некое безличное «общество», до которого, по правде говоря, большинству из нас мало дела, а прежде всего близкие люди, по отношению к которым самоубийство безусловно является преступлением. С другой стороны, многие из решающихся на суицид безысходно одиноки…]
От довода о греховности самоубийства по отношению к самому себе Юм просто отмахивается: есть вещи похуже быстрой смерти — дряхлость, неизлечимая болезнь, тяжкие невзгоды. [Что ж, с этим, кажется, не поспоришь.]
Главное место в эссе, как и следовало ожидать, занимает полемика с первым и в принципе неоспоримым (поскольку не человеческого ума дело) тезисом о преступлении перед Господом. Для атеиста этот аргумент, разумеется, — полнейший вздор, не заслуживающий обсуждения, однако большинство наших современников — люди верующие либо агностики (каковым был и сам Юм). Автор книги «Писатель и самоубийство» принадлежит к числу последних и потому склонен отнестись к доводам мудрого англичанина с чрезвычайным вниманием.
Юм начинает с неприятного, но по нынешним понятиям безупречного в смысле политической корректности заявления о том, что для Вселенной (а стало быть, и для Бога) жизнь человека ничуть не важнее жизни какой-нибудь устрицы.
Следующий тезис: если все, что совершается на свете, происходит по воле Божьей, то «когда я бросаюсь на собственный меч, я так же получаю смерть от руки Божества, как и тогда, когда причиной ее были бы лев, пропасть или лихорадка».
Религиозные философы утверждают, что человек подобен часовому, который не смеет покидать свой пост без приказа свыше. Но никто и не покидает своего поста без согласия