О, трансы и предзнаменованья! Словно мало ей месячных, детей и островов, Мало соболезнователей, сплетен и овощей. Ей кажется, что она может спасти звезды. Писатель по натуре — шпион. Любимый, это обо мне. Пишущий мужчина слишком много знает, О, заклятья и фетиши! Словно мало ему эрекций, конгрессов и товаров, Мало машин, галеонов и войн. Из старой мебели он делает живое дерево. Писатель по натуре — мошенник. Любимый, это о тебе. Мы никогда не любили себя, Мы ненавидели даже собственные шляпы и башмаки, Но мы любим друг друга, милый, милый. Наши руки голубы и нежны, В наших глазах страшные признанья. А когда мы поженимся, Наши дети брезгливо уйдут. У нас слишком много еды, и нет никого, Кто съел бы все это нелепое изобилие.

Политика

— Да! Чуть было не забыл, — вскричал

Азазелло, — мессир передавал вам привет,

а также велел сказать, что приглашает

вас сделать с ним небольшую прогулку,

если, конечно, вы пожелаете. Так

что ж вы на это скажете?

— С большим удовольствием, — ответил

Мастер.

М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»

Политика и литература издавна неравнодушны друг к другу. У первой — сила прямого действия и физическая власть; у второй — сила эмоционального воздействия и власть духовная. Политике нужен инструмент влияния на умы; литература мечтает об инструменте воплощения своих идей и фантазий в жизнь. В истории человечества неоднократно были периоды, когда слово начинало играть гипертрофированную роль, оно становилось, если калькировать удачное английское выражение, больше жизни. Почти всегда подобное состояние общества связано с той или иной формой политического нездоровья: революционной ситуацией, социальными потрясениями, диктатурой. В последнем случае чрезмерный рост авторитета литературы, особенно художественной — реакция общества на ущемление свободы слова. Когда писатель, существо в общем-то инфантильное и безответственное, обретает роль Учителя Жизни, это верный признак: прогнило что-то в Датском королевстве. Для писателя такое повышенное внимание со стороны читателей и властей с одной стороны лестно, с другой опасно.

Тоталитарная власть стремится прибрать литературу к рукам, посадить писателя в золотую клетку, сделать живого соловья механическим. А тех, кто не хочет, подвергает преследованиям и казням. Литераторы — порода психически хрупкая и тонкокожая, поэтому в условиях открытой агрессии со стороны внешнего мира многие из них убивают себя сами.

Часть писателей пытаются противиться власти насилия, видя в ней дьявольскую силу (каковой подобная власть безусловно и является). Такие литераторы сознательно подвергают себя смертельной опасности.

Другие предпочитают заигрывать с дьяволом: встают на сторону власти, служат ее интересам с большей или меньшей искренностью и в меру отпущенного им таланта. Тут дело не в трусости или корысти, дело обстоит сложней. Сатана — он ведь еще и Демон, покровитель творчества и гордыни, поэтому писатель к харизме прямого действия неравнодушен. Диктатор, сильная личность, вершитель истории предстает перед художником в виде этакого Воланда, вызывая не только страх, но и сладостное замирание сердца; не только отвращение, но и восхищение. Однако близость к власти, которая много и легко убивает, тоже таит в себе немалую опасность. Писатель-царедворец слишком зависим от капризов кесаря, да к тому же еще и совесть не чиста. Временами так и тянет в петлю.

Но и те литераторы, кто держится в стороне от политики — не борется с дьяволом и не служит ему, — тоже в опасности. Потому что власть насилия — это вообще опасно для жизни граждан. В статистику показательных акций устрашения, без которых злой власти не продержаться, наряду с прочими категориями населения попадают и аполитичные писатели, причем гораздо чаще, чем представители многих иных профессий: к пишущему человеку в таком государстве относятся с особой настороженностью. Что это он там такое царапает по ночам? Почему не несет к цензору? Надо разобраться. Писатель, нервный человек, часто воспринимает отеческую строгость власти неадекватно: ерепенится, пугается, или просто проникается отвращением к действительности.

Писатели, доведенные до самоубийства политикой, легко делятся на три группы, которые я обозначу так: «противившиеся дьяволу», «заигрывавшие с дьяволом» и «жертвы статистики».

Противившиеся дьяволу

Писателями-самоубийцами этого разряда человечество и история литературы могут гордиться. В XX веке таких было немало, поскольку тоталитарные режимы новейшего времени отличались небывалой мнительностью по отношению к любым проявлениям творческой и политической независимости.

Я уже приводил длинный суицидный мартиролог литераторов-антифашистов. Одни покончили с собой, чтобы избежать неминуемого ареста — как это сделал Эгон Фридель (1878– 1938), выбросившийся из окна своей венской квартиры, когда на лестнице уже гремели эсэсовские сапоги. Другие убили себя в знак протеста против насилия и массового безумия — как Меннотер Браак (1902–1940), которого называли «совестью голландской литературы». Он принял яд в тот самый день, когда немецкие войска вторглись в Нидерланды.

Среди наших соотечественников нельзя не вспомнить поэта Николая Дементьева (1907–1935). Комсомолец-энтузиаст, которому Багрицкий адресовал свое знаменитое стихотворение («Где нам столковаться! Вы — другой народ…»), не выдержал столкновения романтических социальных фантазий с грубой реальностью чекистского modus operandi. Согласно широко распространенной версии, Дементьев выбросился из окна, нежелая становиться доносчиком.

Спасительное окно, мистический аварийный выход в иной мир, где нет предательства и страха, выручило многих, кому умереть было легче, чем капитулировать. Недаром в окна следственных кабинетов научились вставлять особенные непробиваемые стекла. Но в больницах окна обыкновенные, чем и воспользовался Галактион Табидзе. Старый поэт упал на асфальт, прямо под ноги мучителям, которые требовали, чтобы он подписал письмо, клеймящее Пастернака.

В самый глухой период брежневской эпохи, сломленный отступничеством единомышленников — как раз шел показательный процесс, где каялись бывшие единомышленники, — покончил с собой поэт-правозащитник Илья Габай (1935–1973). Строки его последней поэмы проникнуты отчаянием и безнадежностью.

…Я в сомкнутом, я в сдавленном кольце. Мне остается пробавляться ныне Запавшей по случайности латынью Memento mori. Помни о конце. Какие сны и травы? — Не взыщите! Какая благость? — Лживый, малый сон. И нету сил! (И где мой утешитель?!) И худо мне! (И чем утешит он?)

Если худо и нету сил, можно умереть. Но играть дьяволом в поддавки нельзя.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату