кошачьи, выскочил из строя, схватил письмо, прямо им открыл дверцу и бросил письмо в печь. Мысль промелькнула такая: даже если охранники заметят и кинутся за мной, то ничего — лишь бы сгорело письмо. А потом, пусть что хотят, то и делают со мной. Улики в их руках уже никакой не будет. Но все это произошло так быстро, что никто из охраны ничего не видел. Когда кинулись, то письма уже не было. Нас обыскали, выгнали из барака на мороз, перевернули весь барак — и все безполезно. Я был несказанно рад, что все так получилось, хотя и понимал, что написать такое письмо было глупостью. Прошло уже около пятидесяти лет, а я помню эту историю до последней мелочи, и мне кажется, что никогда не забуду…
При советской власти пожизненного заключения не было. Но в особых случаях отбывшего свой срок заключенного вызывали, зачитывали новый приговор. И так повторялось, пока он не умирал. Вот такая доля ожидала и меня, если бы я не уничтожил письмо.
Есть поговорка: — «Беда не приходит одна». Подошло лето. 17 июня меня прямо из шахты, даже не дали зайти в барак за вещами, посадили в барак усиленного режима (БУР). В него сажали опасных преступников, бандитов и всех, кто мог сделать неприятности для лагеря и начальства. Этих людей на работу не брали и никуда не выпускали. Кормили по самому плохому рациону. На вопрос: — «За что я попал сюда?» Ответили: — «Не твое дело». В шахте я работал машинистом погрузочной машины. И, несмотря на просьбы начальника и главного инженера шахты, меня не отпустили.
Приблизительно через месяц в БУР зашел начальник лагеря и ответил мне: — «Представь себе: человек имеет срок 15 лет, а пишет родным, чтобы летом накрывали стол — он приедет». Вот тут я и вспомнил, что, сочиняя «байки» родным, написал брату в Ленинград, что летом буду у него в гостях. Это же означало, что я собираюсь в побег! Чтобы я не убежал, меня и загнали в БУР на все лето. Выпустили только в октябре, когда мороз доходил до -30 °C и было много снега.
Перед тем как выпустить из БУРа «кум» пригласил меня в свой кабинет для собеседования. Он сказал: — «Я должен знать, кого выпускаю и на какое время». У нас в лагере я знал двух-трех заключенных, которых как только наступало лето брали в БУР и держали до глубокого снега. Зимой они работали как и все. «Кум» и говорит: — «Я могу в твоем личном деле сделать такую пометку, что в каком бы ты лагере ни был, тебя летом будут забирать в БУР». Но, видимо, я произвел на него благоприятное впечатление, так что пометку в моем деле он не сделал и до самого освобождения меня больше не трогали.
Прошло около года, и я влип в очередную переделку. В нашем лагере организовали зону усиленного режима (ЗУР). Отделили три барака, изолировали, и собрали в них со всей Воркуты цвет блатного (уголовного) мира: убийцы, воры «в законе», бандиты и т. п. Они выбрали себе главаря с помощником из наиболее авторитетных уголовников. Их на работу не брали. Но однажды в ЗУР приехала какая-то комиссия и уголовники попросили из них создать бригаду. Они дали клятву, что никого не тронут, а план будут выполнять на 150 %.
В ту пору привезли дополнительно четыре погрузочных машины, я научил на них работать десять человек, а сам стал механиком. С бригадой на работу не ходил, так как имел свой пропуск и мог в любое время суток пойти в шахту и выйти из нее. Такова была специфика моей работы.
Однажды по выходе из шахты я зашел к контролеру, чтобы отдать свой жетон, который каждый шахтер брал при спуске в шахту и возвращал при выходе из нее. Это необходимо для учета спустившихся и вышедших из шахты людей. У окошка контролера стоял какой-то худенький мужичишко. Я слегка оттолкнул его, чтобы сдать жетон. Этот мужичок поворачивается и бьет меня по щеке. Я своим кулачищем двинул его по роже так, что он летел метров пять от окошка. Мужичок заорал во всю глотку: — «Нас бьют!» Как из-под земли выскакивают его друзья и все на меня.
По одному знакомому мне в лицо я понял, что это та самая бандитская бригада. А ударил я ихнего «бога» по кличке «Аркашка». Я вырвался и в раздевалку. Их уже собралось человек двадцать. Зажали меня в угол. Передние не могли развернуться, а дальние до меня не доставали. Кто-то успел сообщить моему начальнику Федорову, а его все боялись. Бандиты как услышали, что бежит Федоров, врассыпную. На вопрос: — «В чем дело?» — я сказал Федорову: — «Алексей Никитич, мы свои собаки — подрались и помиримся. Идите наверх. Вам тут делать нечего». Блатнякам это понравилось, но за побои ихнего «бога» я должен был ответить. По воровским законам меня должны были «сактировать», то есть убить.
Я приготовился к обороне. Сделал небольшой штык. Вдруг чего — без боя не сдамся. Но дня через два эта бригада «погорела» на плане 150 %. Вместо одного жетона, подвешиваемого для учета на каждый вагон добытого угля, они стали вешать до десяти штук, на чем и «погорели». Бригаду расформировали, а их всех куда-то отправили. Но я еще с полгода носил с собой штык на случай нападения и не был спокоен за свою судьбу до самого освобождения. У блатарей жестокие законы. Они могли передать другим и те обязаны были рассчитаться со мной.
Так, например, в нашем лагере один заключенный работал нарядчиком. Он выгонял людей на работу и чем-то не угодил или не выполнил требования блатарей. По ходатайству лагерного начальства этого заключенного освободили, и он уехал в Днепропетровск. Блатари туда сообщили своим друзьям, те нарядчика убили, а голову в посылке прислали нашему «куму».
Такая доля ожидала и меня, но, видимо, Богу было угодно и я по сей день жив и здоров. Конечно, если бы знал кто это, на кого я поднял руку, обошел бы его двадцатой дорогой.
Все мы хорошо сознавали, что, пока жив Сталин, нам помилования не будет. И вот, в конце февраля 1953 года сообщили о болезни Сталина. Среди нас были самые разные люди: врачи, военные, дипломаты — да кого только не было. И наши врачи говорили, что если это правда, как сообщили по радио, то больше недели он не проживет. Теперь каждый день все стояли у репродукторов и слушали новости, особенно утренние.
Наступило утро 5 марта 1953 года. Как обычно в это время уже никто не спал. Стоит мертвая тишина. Наконец, диктор медленно произнес:
— Говорит Москва!
Зазвучал гимн, закончился, и… тишина… Потом снова слова диктора:
— Говорит Москва!..
После минутного молчания, опять диктор:
— От советского Информбюро…
— Ура!!! Ура!!! — заорали человек шестьдесят.
Дальше уже не слушали…
— Ура!!!..
Кто в нательном белье, кто как повскакивали с нар. Полетели шапки, подушки. Кто плачет, кто скачет, целуются друг с другом!
— Ура!!! — подох «вождь и учитель, тиран и мучитель».
— Подох! Урааа!..
Описать эту сцену невозможно; это надо было видеть!
Зашел надзиратель на шум в бараке, глянул на эту сумасшедшую братию, махнул рукой и ушел.
Выскочили из бараков. Весь лагерь, все обнимаются, целуются, орут «ура». Подох человек, на совести которого миллионы человеческих жертв, и проливший столько крови, что если бы собрать ее вместе, то он мог бы пить ее, не нагибаясь.
Первые дни после смерти Сталина прошли в собраниях, стихийных митингах. Везде стояли группы человек по десять-пятнадцать, и, куда ни подойди, везде разговор один: АМНИСТИЯ.
Однако почти весь март 1953 года ушел на перестановку во властных структурах. Наша жизнь постепенно входила в обычную рабочую колею. Но вопрос об амнистии или послаблении режима занимал все наши мысли. И вот 28 марта 1953 года вышла (как ее позже назвали) «Маленковская амнистия». Она давала свободу ворью, бандитам, головорезам, всяким жуликам и человеческим подонкам. Амнистия не распространялась на тех, кто «стрелял в Ленина», боролся против советской власти, перешел на сторону врага и с оружием в руках сражался против коммунизма. «Вот тебе, бабушка, и «Юрьев день»…» Нас, брошенных на произвол судьбы по вине Верховного Главнокомандования, амнистия миновала…
В это время мне приснился удивительный сон: над нашей шахтой низко летит большой самолет. Я за него цепляюсь и поднимаюсь в кабину. За штурвалом сидит Сталин, оглядывается, пальцем подзывает меня