меня обласкала судьба. Стрептомицин, незадолго до этого открытый антибиотик, полностью излечил туберкулез горла. Пневматоракс, вдувание воздуха в пространство между ребрами и легкими сжал каверны и они заросли, не оставив даже видимого рубца. Такое полное излечение сделало возможной мою иммиграцию в США в январе 1957 года.
Туберкулезный санаторий для перемещенных лиц был расположен в лесу на склоне горы Гайсберг над лагерем Парш. Санаторий был великолепно оборудован медицинской техникой с высококвалифицированным медперсоналом. В санатории проходили лечение беженцы из всех стран Восточной Европы, от очень тяжело больных до пациентов с процессом в начальной стадии. Когда ночью в лесу у санатория кричал филин, мы знали, что кто-то из тяжко больных умрет.
И вот здесь прошлое опять настигло меня. Я был очень компанейский человек, и у меня было много друзей. Мы много дурачились, и я думаю, что это жизнеутверждающее качество моего характера способствовало моему окончательному выздоровлению.
Я любил посещать палаты больных и по-дружески беседовать с ними. Однажды вечером я зашел в палату одного тяжело больного украинца, которого я не знал близко. Он лежал в палате один. Лицо его было типично для чахоточных больных, изжелта бледного цвета. Он лежал на кровати, не двигаясь, и с трудом хрипло дышал. С обоих углов его губ стекала двумя струйками кровь. Видно было, что он умирал. «Ты откуда?» — с сипловатым придыханием спросил он меня. «Из Харькова», — ответил я. «Из Харькова? Подожди, не уходи. Садись вот на этот стул. Я должен тебе что-то сказать!»
Я сел, приготовился слушать, но совсем не ожидал того, о чем он стал говорить. Это была настоящая исповедь. Он поведал мне, что он был в числе тех солдат внутренних войск НКВД, которые приняли участие в сожжении живьем политзаключенных в здании НКВД в октябре 1941 года в Харькове.
Он рассказал, как заключенных привезли в пустое здание и разместили в верхнем этаже, как заложили взрывчатку на предпоследнем этаже и как затем подожгли дом.
Солдаты обступили здание с автоматами в руках и собаками. Когда огонь и дым стали подниматься выше и выше, заключенные стали кричать, и эти крики услышали жильцы близлежащих домов. Затем пламя проникло в предпоследний этаж, взрывчатка вспыхнула, и со страшным грохотом все здание рухнуло вниз. Приказ был выполнен.
Я прослушал рассказ. Многие и недобрые мысли взвихрились в моей голове. «Там мог быть мой отец!» — обожгла меня пламенем мысль. «Что мне делать?» Захваченный почти непреоборимой эмоцией, я было подумал спуститься в лагерь. Там в моей комнате у меня хранился новехонький бельгийский маузер калибра 7.65. Взять пистолет с собой, вернуться в санаторий и застрелить злодея.
«Но что это изменит?» — вдруг заговорил во мне другой, внутренний голос. «Какое же здесь восстановление справедливости? Ведь это просто беспримерная месть, и она лишь добавит новое зло к уже совершенному злу». «Так может быть, пойти к американцам, разыскивающим военных преступников, и сообщить им о нем?» — спросил я снова себя.
Я знал, что в 1947 году американцы повесили во дворе зальцбургской тюрьмы группу немецких врачей, признанных виновными в проведении медицинских экспериментов над живыми людьми в концлагерях. Об этом сообщали местные газеты. Но ведь это были нацисты. Советский Союз не был обвинен международным трибуналом в совершении преступлений против человечности, хотя уже началась «холодная война» и о них писала международная пресса. Но кто же захочет ставить на одну доску преступления гитлеровцев и сталинцев? В американском сознании преступления двух тоталитарных режимов были просто несоизмеримы.
«Но допустим даже, что американцы заинтересуются этим делом,» — продолжал я ход своей мысли. — Какие внешние наказания могут сравниться с теми упреками и муками совести, которые жгли несчастного «исполнителя приказа» в течение всех этих лет?»
И вдруг мне стало совершенно ясно, чего ожидал от меня умирающий. Направив на меня свой уже затухающий взор, он хотел, чтобы я утешил его. Он просил меня о прощении. Но именно этого я не был в силе совершить. У меня не хватило ни великодушия, ни добросердечия, чтобы смягчить его душевные страдания перед смертью. Я поднялся и, не промолвив ни слова, вышел из его палаты, ушел в свою.
Спустя немного дней украинец умер, и филин кричал перед его смертью в лесу, окружавшем санаторий.
Вскоре я вышел из санатория окрепшим и здоровым. Я возобновил свои занятия философией в университете. И, наконец, мой ум окончательно освободился от соблазна «нерушимых» законов экономики и истории, то ли в обличье Маркса, то ли в обличье Адама Смита.
Но самое главное, судьба (или Провидение) свела меня с профессором Альбертом Ауером, монахом- бенедиктинцем. Он ввел меня в сокровищницу русской духовности, познакомил меня с философией Вл. Соловьева, Достоевского, Бердяева. Он открыл мне живые источники Восточного, православного христианства. Мой учитель глубоко перепахал меня, и семя его идей упало на благодарную почву, хотя я много, особенно во время написания диссертации, спорил с ним.
Прошло 50 лет со дня описанной мною встречи в санатории. В эти полстолетия я прожил долгую жизнь, богатую достижениями и неудачами, радостями и болью. И вот теперь, на закате моих дней, воскрешая в памяти дороги и встречи моей жизни, я время от времени вспоминаю исповедь оставлявшего земную жизнь земляка и поминаю его в молитве.
Я уверен, что мой отец, если он пребывает там, куда вознеслась душа распятого рядом с Христом покаявшегося разбойника, одобрит меня.
ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ И ВОПРЕКИ СТИХИЯМ
В конце 1943 года я взбунтовался против немцев, и декларацию этого бунта можно отнести к Сочельнику западного Рождества — 24 декабря.
«Товарищеский вечер» («Камерадшафтсабенд») нашего штаба ІV-го отдела обещал быть особенно торжественным. На вечер обещал приехать сам командир полка с офицерами штаба.
Я не знаю, чем мы заслужили такую честь, но в программу вечера было также включено производство нас, шестерых русских солдат нашего штаба, в чин ефрейтора.
По команде мы встали из-за общего стола и, став в шеренгу в углу большого зала, выслушали приказ о производстве и приняли поздравление.
Теперь очередь была за нами, и я объявил присутствующим, что мы споем хором «Песню о Стеньке Разине».
Мои слова были встречены с одобрением. Немцам нравилась эта песня, в которой дух боевого товарищества сочетался порывом русского безудер жу. В ней немцы видели предельное выражение безбрежной русской души.
Здесь была, однако, одна закавыка. После катастрофы 6-й армии под Сталинградом строка песни — «Волга — русская река» — стала неприличной. В ней чувствовался намек на первое решающее поражение немцев от руки русских, и строка стала звучать с издевкой. Поэтому слова «Волга русская река» заменили словами «Волга — матушка-река».
Должен признаться, что музыкальный слух у меня неважен. Медведь на ухо наступил. Однако голос приятный. Поэтому я взял на себя роль запевалы. Мы пели слажено и дружно и, судя по выражению лиц сидевших за столом офицеров и солдат, наше исполнение им понравилось. Но вот мы подошли до злополучной строки, и тогда я умышленно подчеркнуто прогремел «Волга — русская река!»
Песня кончилась и в зале воцарилась тягостная тишина. Минуты вдруг потекли до боли медленно: слишком очевидна была моя дерзость. Наконец, командир полка прервал неловкое молчание и захлопал в ладоши. Все словно облегченно вздохнули, и мы были вознаграждены аплодисментами. Моя дерзкая выходка сошла мне в этот раз с рук.
Командир полка был женат на русской эмигрантке, и, может быть, он понял, что моя бестактность была мотивирована не желанием уколоть моих немецких товарищей, а была результатом боли и обиды, выходивших за пределы личного.