— Иногда мне кажется… я его возненавидеть могу…
— О господи, Катя!.. Это пройдет, пройдет. Раньше ведь ты души в отце не чаяла.
— Да, лет до десяти. Даже удивительно. Правда, он тогда реже пил… или я еще была дурочкой… Представлялось — веселый, сильный, смелый, чуть не герой…
Она зашарила по карманам, ища платок, не нашла, утерлась по-детски рукавом.
— Такой и был когда-то, — слабо улыбнулась Майя Петровна. — Но каким бы ни стал теперь, он любит и тебя, и меня, и…
— Он тебя любит?!
Катя пружинисто вскочила, схватила с комода фотографию в деревянной рамке и круглое зеркало:
— Ты сравни, сравни! Посмотри, что он с тобой сделал!
Ах, эта фотография. Сколько раз Майя Петровна пробовала убрать ее, а Катя «в приказном порядке» требовала вернуть. Она обожала эту фотографию ленинградских времен и горевала, что не похожа на мать.
Майя Петровна покорно посмотрела в зеркало. Различие убийственное, конечно. И определялось оно не возрастом. В зеркале отражалась просто другая женщина. Словно бы и те же черты, но куда пропала та окрыленность, та победительная улыбка, свет в глазах? И горделивый поворот шеи, уверенность в себе?
Хорошо, пленка не цветная, а то прибавился бы еще акварельный румянец и яркое золото волос. Она привезла в Еловск чисто золотую косу. Почему волосы-то пожухли? Странно. Остальное понятно, а это странно. Теперь то ли пепельные, то ли русые. Может быть, от перемены воды?
— Ну? — требовательно вопросила Катя. — Разве бывает такая любовь, чтобы человека изводить?
Майя Петровна развела ее руки, державшие фотографию и зеркало. Сказала серьезно:
— Да, Катюша. Бывает и такая. Я еду завтра в семь вечера.
И Катя спасовала. Голос матери был тих и бесстрастен, но исключал возражения.
…Катя в кухне разливала по тарелкам суп и расспрашивала о московских магазинах, когда в дверь постучали. То явился Иван Егорыч, участковый. Поздоровался, глядя в сторону, помялся, наконец выдавил:
— Я насчет Михал Терентьича… Пишет?
— Последний раз — с месяц назад… Что-то случилось?
— Да такое вдруг дело, Майя Петровна… сбежал он…
— То есть как… я не понимаю…
— А вот так. Сбежал из-под стражи, и все тут.
Катя ухватилась за мать, та оперлась о спинку стула.
Участковый перешел на официальный тон:
— Должен предупредить: в случае, если гражданин Багров объявится или станет известно его местонахождение, вы обязаны немедленно сообщить… — Потоптался и добавил виновато: — Не обижайтесь, Майя Петровна, мое дело — служба…
А в колонии Томин вел разговоры, разговоры, разговоры.
Сначала с молоденьким лейтенантом, который отвечал за воспитательную работу в подразделении, где числился Багров. Лейтенант был вежливый, культурный, необмятый новичок. Томин предпочел бы старого служаку — пусть грубого, ограниченного, но насквозь пропитанного лагерным духом и знающего все фунты с походами.
На вопрос о Багрове лейтенант смущенно заморгал:
— Откровенно говоря, я им подробно, то есть индивидуально не занимался.
— А кем занимаетесь подробно?
— Есть ряд лиц, которые меня интересуют…
— И как успехи?
— Рано судить, товарищ майор.
«Это верно, судить можно года через два после освобождения».
— Вас как занесло на эту должность?
— Видите ли… я заочник педвуза.
— А-а, собираете материал для диплома? И какая тема?
— «Проблемы перевоспитания личности со сложившейся антисоциальной установкой».
«Мать честная! На сто докторских хватит. И он рассчитывает найти тут положительные примеры? Святая простота».
— А Багров оказался не по теме?
— Да, я так считал…
— Не тушуйтесь вы. Я ведь не инспектирующий чин. Я сейчас просто гончий пес, который старается взять след.
— Понимаете, товарищ майор, я посмотрел по делу, что за ним. Побеседовали. О поступке своем выразился вроде бы критически. У него такое характерное словечко: «сглупа». Дальше увидел его в работе. Классный бульдозерист, и трудился без бутафории, всерьез. В общем, два месяца назад назначили его бригадиром.
— Словесный портрет ангела.
— Оценку даю в сравнении с остальным контингентом. Много неангелов.
— Понятно. Итак, все было распрекрасно, но вдруг…
— Нет, не совсем вдруг. Недели две, а может, три до того… я не сразу обратил внимание… но, в общем, он изменился.
— Конкретно?
Лейтенант подумал, вздохнул:
— Сами понимаете, заключение есть заключение. У каждого в какой-то период обостряется реакция на лишение свободы. У кого тоска, у кого агрессивность, разное бывает… Я посчитал, что у Багрова тоже.
— Еще раз конкретнее, без теории.
— Стал он ходить в отключке. Полная апатия. А вместе с тем — по данным ларька — курит втрое больше прежнего.
— То есть внешне — вялость, внутри — напряжение?
— Именно так я и расценил. Но работал как зверь. Даже с каким-то ожесточением. Его бригада заняла первое место. Я предложил Багрову внеочередное свидание с женой: думал расшевелить.
— И? — насторожился Томин.
— Знаете, в тот день впервые я над ним задумался. Не в плане диплома, просто по-человечески. В лице никакой искорки не проскочило. «Спасибо, говорит, гражданин лейтенант. Разрешите идти?» — и все. А через несколько дней — эта история.
— Тут мне важно во всех подробностях.
— Слушаюсь. Расчет у него был хитрый. Приходит с покаянным видом, хочу, говорит, облегчить совесть. И рассказывает, как в прошлом году посылали его здесь неподалеку с партией строительных машин. Вроде как сопровождающего и одновременно по обмену опытом. И на обратном пути, дескать, поджало его с деньгами, а очень требовалось выпить. Тогда залез в какой-то незапертый дом около станции и взял денег двадцать пять рублей и сапоги. Сапоги продал в другом городе на базаре.
— И вы поверили?
— Сначала не очень. Но, с другой стороны, когда пьющего человека возьмет за горло… Словом, послали запросы. Действительно, прибывала в прошлом году партия машин и при ней Багров. И действительно, есть такая нераскрытая кража.
— Кто-то из барачных соседей поделился с ним прежними подвигами.
— Да, теперь-то я понимаю. Но тогда вообразил совсем другое. Решил, что поведение Багрова объяснилось: колебался человек — сознаваться или не сознаваться. Отсюда замкнутость и прочее.
«О, трогательный лейтенантик! К другому Багров и не сунулся бы с подобной байкой».
— Так… Дальше?
— Дальше приехал тамошний следователь с оперативным работником, повезли его, чтобы документально все зафиксировать на месте… Удрал он от них вот здесь, — лейтенант показал на карте.
— Рядом железнодорожный узел. Н-да… Так что же это по-вашему? Просто истерический порыв на свободу? Хоть день, да мой?
— Не знаю, товарищ майор. Боюсь с ним снова ошибиться.
— Взаимоотношения с другими осужденными?
— Нормальные, думаю. Да такого не больно и обидишь.
— Вызовите ко мне тех, кто общался с Багровым больше всего. И еще заприметил у вас своего крестника. Хотел бы повидать, не афишируя. Его фамилия Ковальский.
— Можно прямо сейчас, — обрадовался возможности услужить лейтенант.
Они заглянули в небольшой зал с низкой дощатой сценой без кулис и сдвинутым сейчас в сторону столом под суконной скатертью. На сцене сидел Хирург со старенькой гитарой; двое заключенных пели.
— Репетируют, — шепнул лейтенант. — Через неделю концерт самодеятельности.
Некоторое время понаблюдали за происходящим. Хирург поправлял сбивавшихся певцов, подавал советы: «Тут потише, потише, не кричи», «Демин, не забегай вперед!» Исполнение его не удовлетворяло.
— Души нет, ребята, — втолковывал он. — Старательность есть, а души нет. Слово надо чувствовать! «Темная ночь, разделяет, любимая, нас…» — проникновенно напел густым баритоном. — Понимаете?
Те растроганно вздохнули.
— Ковальский! — окликнул лейтенант. — Прервитесь ненадолго.
Тот с сожалением положил гитару.
— Репетируйте пока без меня. Пойду воспитываться.
Но, увидя в коридоре Томина, искренне разулыбался.
— Александр Николаевич, счастлив вас видеть!