том, что они не знают прошлое и, может быть, даже им на него наплевать. Спешно пустили в ход американскую драму 'Холокост'. В газете 'Монд' 21 февраля 1979 года была задействована тяжелая артиллерия в виде торжественного заявления, подписанного 34 нашими самыми известными историками. После напоминания о гитлеровской политике массового уничтожения евреев, об общеизвестных фактах, это заявление венчал следующий абзац:
'Последнее замечание. Каждый волен толковать такое явление, как гитлеровский геноцид, в соответствии со своей философией. Каждый волен сравнивать его с другими массовыми убийствами, прошлыми, современными или будущими; каждый волен воображать, будто эти ужасные факты не имели места. Но они, к сожалению, имели место, и никто не может их отрицать, не нанося ущерба истине. Не следует задавать вопрос, как технически были возможны подобные массовые убийства. Они были технически возможны, потому что они были. Такова обязательная отправная точка для любого исторического исследования на эту тему. С учетом этой истины, мы должны просто напомнить: нет и не может быть споров о существовании газовых камер'.
Это заявление меня поразило. Вот где зарыта собака: профессиональные историки говорят, что нельзя задавать вопрос, как могло произойти событие, по той причине, что, будучи убежденным в его реальности, историк не желает ставить его под сомнение. Это нетерпимое ограничение, которое никто из них не примет в расчет при своих собственных исследованиях, в своей исторической области. У меня даже закружилась голова при мысли, о каком же историческом событии какого бы то ни было характера (экономическом, военном, культурном, социальном, психологическом и т. д.) я могу составить истинное представление, не задав себе в тот или иной момент вопрос о том, каким техническим способом оно происходило, не только 'почему?' но и 'как?'. Я очень хорошо понимаю, почему известные историки подписали этот текст (в то время как другие, тоже известные историки не подписали, а настоящие специалисты по этой проблеме в большинстве своем также воздержались). Они сделали это из интеллектуальной и политической солидарности, а не в силу своей действительной компетентности, потому что все они работают в очень разных областях, Но что показалось мне особенно поразительным, это то, что совершая данный политический акт — запрещая любые споры о существовании газовых камер — эти историки сочинили текст, который ограничивает область исследований тем, что достигнуто предыдущим поколением. Для меня, поскольку я кое-что сделал в этой области, подобный диктат был недопустим.
Мне возражали, что замысел состоял не в том, чтобы все запретить, что формулировки текста, несомненно, неудачны и двусмысленны, но я сужу о нем слишком строго. Авторы хотели просто сказать, что факты — политика истребления, массовое использование газовых камер — известны, что многочисленные убедительные доказательства имеются в распоряжении публики и что нелепо отрицать очевидное. Мне напомнили писания, которые ставят под сомнение физическое существование Иисуса, Жанны д'Арк, Наполеона и т. д. Я нашел эту аналогию забавной, но не более того. Мне сказали в итоге, что не нужно беспокоиться и вмешиваться в спор о существовании газовых камер. Но противоречивое впечатление осталось. Если бы я написал, что генерал де Голль никогда не существовал, вряд ли 'Монд' посвятил бы несколько страниц для опровержения этого тезиса. Если бы мне сказали, что у исторических споров есть пределы, я бы согласился. Действительно, есть утверждения, о которых не стоит спорить. В Академию наук до сих пор часто поступают записки с решением квадратуры круга, но Академия давно и правильно решила их больше не рассматривать.
Но ясны ли основные данные для всех, изучены ли они исчерпывающим образом и можно ли считать дискуссию об установлении фактов доведенной до конца? Пусть так, но после этого начинаются толкования, изучение аргументов, их отбрасывание или принятие по ясным причинам, например, в результате анализа совместимости с контекстом.
Дебаты, которые имели место в 'Монде', не были дискуссией в собственном смысле слова (за частичным исключением двух старей Дж. Уэллерса). Заявление историков определило ее направление: вот изложение фактов в том виде, в каком они скреплены нашей подписью; что же касается предмета дебатов, то он не подлежит обсуждению, поскольку, будучи исключенным из нашего толкования, он не существует. Трудность ответа Фориссону (чего ожидали некоторые читатели) была ловко преодолена, поскольку было сказано, что для него нет места (чего ожидали некоторые другие читатели). Неудивительно, что конец заявления историков был столь неуклюжим и двусмысленным. Если бы он не был таким, пришлось бы выбирать одну из двух позиций, в равной степени грубых: либо 'все это идиотизм, потому что не согласуется с нашим толкованием', либо 'это нам мешает, возмущает нас по личным причинам, затрагивает то, о чем говорить нельзя; мы не можем вести дебаты на тему, которая оскорбляет наши самые священные чувства'.
К первому выводу я еще вернусь и подвергну его критике. Что же касается второго, то я осознаю, что эта тема может вызвать вполне понятные эмоции. Замечу, кстати, что самые живые эмоции выражают те, кто не был жертвой депортации. Бывшие депортированные, которых я знаю, понимают, что им известны лишь частичные аспекты депортации, и не всегда узнают себя в сочинениях на эту тему. Я хотел бы вернуться к этому второму выводу, подразумеваемому заявлением историков, потому что он ставит авторов в трудное положение. Они вынуждены долго объяснять, что не хотят говорить на эту тему, по крайней мере, способом, отклоняющимся от ортодоксального. Они предпочитают хранить молчание, презрительно игнорируя эту тему. Я понимаю их позицию и могу даже ее одобрить. Я не вижу, во имя чего нужно ввязываться в споры по всем проблемам, которые приносит с собой ветер времени. Можно оставаться при своих взглядах и вежливо отказываться от дебатов, которые считаешь бесполезными или воспринимаешь болезненно. Но если решаешь вмешаться и победить в споре, то нужно быть готовым объясниться перед всеми, выдерживать критические уколы.
Резюмируя свое понимание смысла этого дела, один из подписантов заявления сказал мне: 'Те, кто метит в то, что евреи считают самым святым, — антисемиты'. Это был намек на то, что теперь называют термином, заимствованным из еврейских ритуалов, — 'холокост'. Понятно, что такое заявление совершенно неприемлемо. У каждого может быть что-то святое. Но он не может навязывать это святое другим в качестве предмета веры. Для материалиста святое это лишь одна из ментальных категорий наряду с прочими и он может даже проследить ее историческую эволюцию. Нельзя заставлять делать реверансы перед всеми многообразными святынями всех человеческих верований. Но их нельзя и сортировать. Для меня достаточно уважения к личности во плоти, к ее материальной и моральной свободе. В тот момент, когда последней модой становится возврат к религии, когда проповеди аятолл весело смешивают с 'иудео- христианскими' рассуждениями первого попавшегося подростка, не грех напомнить, что никакая вера не заслуживает уважения сама по себе. Каждый пусть разбирается сам со своими и чужими верованиями. 'Ни бога, ни хозяина'. Такой лозунг можно провозгласить, по крайней мере, в светском обществе. Идолопоклонникам надо предоставить свободу не слушать ниспровергателей идолов. Мне могут возразить, что от отсутствия уважения к святыням других до запрета чужих верований лишь один шаг, который можно быстро сделать. Но в действительности идолов низвергают лишь затем, чтобы заменить их фетишами, и мы видели, как революции заполняли к своей выгоде священные формы, которые они до того пытались лишить содержания. Все говорят, что человек — верующий по природе, и я, может быть, тоже, потому что я верю, что человек не должен быть верующим.
Чтобы вокруг феномена нацизма не сохранялась священная аура, есть и другая причина: время идет для тех, кто вступает теперь в зрелый возраст, война в Алжире почти столь же далека, как и война 1914 года. Тем не менее, мы видим молодых людей, трепещущих от желания подражать предкам, 11 ноября у наших грустных памятников павшим. Вторая мировая война также отодвигается в допотопные времена. Восприятие уже не то, и повторение послевоенных речей становится банальностью. Мода 'ретро' это, прежде всего, мода 'трансфо'. Эффект показа телефильма 'Холокост' был двусмысленным.
Я читал в газетах рецензию на одну недавно вышедшую немецкую книгу о Гитлере:
'Молодые немцы, родившиеся после войны, испытывают по отношению к нацистской политике смешанные чувства. Непонимание и потрясение масштабами ужасных преступлений, совершенных нацистами, и снова поставленных на повестку дня передачей по телевидению сериала 'Холокост' сочетаются с нетерпением и со все меньше скрываемым раздражением, вызванным молчаливым чувством вины