это была самая лучшая проверка! Без крика с трибуны, без биения в грудь…
В темноте ночи еще издали были видны синие метелки лучей прожекторов, грязновато-красные вспышки разрывов зенитных снарядов и взрывы бомб.
Подойдя ближе, Алексеев определил боевой курс и повел машину прямо на снопы прожекторов. Внизу, в их кольце была цель.
Щелкнуло в наушниках, и штурман Артемов сказал каким-то виноватым голосом:
— Майор предлагает отбомбиться с одного захода — как?
— Нет, — немного подумав, сказал Алексеев. — Нельзя. Цель точечная. Будем делать два, как положено.
— Ясно…
Беснуются прожектора, беснуются зенитки. Рвутся снаряды, и от них остаются черные сгустки дымов. Самолет, держа курс, то и дело влетает в них, и в эти тысячные доли секунды екает сердце, потому что в скоростном набеге трудно разобраться — дым ли это или мчащийся навстречу самолет…
В тот миг, когда от замков оторвалась первая порция бомб, от очередного снаряда что-то зазвенело в правом моторе и… чих-чих-чих! — знакомая история! Алексеев прямо среди прожекторов сделал глубокий разворот и пошел на цель вторично.
Бомбы сброшены, и снова, словно этот самолет был заговоренным, тускло блеснув, разорвался снаряд под правым крылом. Глухой удар — мотор остановился. Алексееву явно «везло»…
Взгляд на прибор: высота четыре семьсот. А снаряды рвутся, рвутся. Взрывные волны бьют по барабанным перепонкам. Надо уходить, но за счет высоты — только! Пикировать, иначе добьют. А высота сейчас — это жизнь! И получается: уйдешь от одной беды, попадешь в другую. Удастся ли перетянуть на одном моторе линию фронта?..
Ушли. Со снижением. На приборе — тысяча пятьсот, и это было все богатство, от которого сейчас зависела жизнь экипажа. А до линии фронта еще порядочно: нужно было все взвесить, распределить.
Летное дело — это искусство. У Паганини во время исполнения скрипичного концерта лопнули на скрипке струны. Осталась одна, одна-единственная! И он — великий мастер — продолжал играть! И играл блестяще.
У Алексеева осталось… полструны. Левый мотор, хоть и в полную нагрузку, работал нормально — тянул. А вот правый… Своими лопастями упирается в воздух, тормозит, отбирая половину мощности у левого. Скорость упала до предела — 150 километров в час. И если в это время чуть-чуть зазеваться и сделать рулями неловкое движение — самолет свалится на крыло и начнет безвольно падать, как осенний лист в ненастную погоду. Но если к этой борьбе приложить всю свою волю, всю свою злость, все свое желание — не поддаться врагу и победить, — можно еще кое-как заставить стрелку вариометра периодически держаться на нуле.
Самолет норовил развернуться вправо. Алексеев, скособочившись в кресле, держал его рулем поворота, сильно надавив ногой на левую педаль. Встречный воздух бил по рулю. Самолет дрожал, качался, и Анатолию стоило громадных усилий, чтобы держать его немеющей ногой на курсе.
Летели молча, глядя на высотомер. В ней, в высоте — вся надежда. Только бы перетянуть линию фронта, а там…
Как он поступит тогда, Алексеев не думал. Рано. Медведь не убит, нечего шкуру делить! Мечтать заранее об этом — значит расслаблять себя. Кроме того, у него на борту старший офицер, заместитель командира полка: как он скажет, так и будет.
Линию фронта перешли на высоте 600 метров. Пройдя для гарантии подальше и потеряв на этом еще пятьдесят метров, Алексеев включил переговорное устройство:
— Артемов, спроси у майора, что делать будем: садиться или прыгать с парашютом?
Клименко сидел в полной растерянности. Все происшедшее воспринималось им болезненно и обостренно. Он был человеком посторонним на борту, непосредственного участия в полете не принимал и ни за что не отвечал. Всем своим существом он ощущал неустойчивость самолета, его вялость, его дрожание и догадывался, как тяжело сейчас летчику в кромешной тьме удерживать машину. Все его мысли, не отвлеченные борьбой, целиком вращались вокруг чувства собственной опасности и самосохранения. «Что-то будет?! Что-то будет?!» — думалось ему. И он представлял себя плененным, избитым, истерзанным — ведь он же комиссар!.. И когда штурман прокричал ему вопрос Алексеева, Клименко махнул рукой и, целиком доверяясь бесшабашному везению пилота, сказал:
— На усмотрение командира! Как решит, пусть так и поступает!
Получив такой ответ, Алексеев, несмотря на трудность положения, озорно ухмыльнулся. До этого он сам был в затруднении: что лучше — сажать машину на брюхо или выброситься на парашютах? Сейчас же он знал, как поступить: он подыщет площадку и сядет. На колеса. Да-да — на колеса! Машина будет цела, а перед командиром полка он оправдается тем, что получил на это разрешение начальства!
И уже Алексеев в действии: за плечами опыт вынужденных посадок ночью и уверенность. Обостренным зрением ночного летчика окинул местность. Не очень-то она ему понравилась: лес и, кажется, овраги. Видно плохо, в темноте не разобрать, но он верил своей интуиции, разбираться же сейчас, что к чему, не было времени и высоты. Едва он отвлекся, как чуткий вариометр стал показывать снижение. Надо было поторапливаться.
Пролетели еще немного. Местность изменилась. Внизу уже просматривалось что-то однотонное и ровное. Показалось село, извилина речки. «Все — будем садиться!» Подвернул к селу, осмотрелся и нажатием кнопки сбросил осветительную ракету. Красноватая вспышка, и где-то сзади в воздухе повис на парашютике магниевый горящий факел. Бледный мерцающий свет выхватил из темноты пятно с невнятными краями, белые стены хатенок и какое-то поле. Отлично! Здесь он будет садиться.
Сбросил вторую ракету и, торопясь, круто повел машину к земле. Ракета горит три минуты, за это время надо успеть прицелиться и сесть.
Прямо на него неслись белые стены хатенок. Промелькнули. Началось поле, дальний край которого тонул в темноте. Алексеев включил фару и выпустил шасси. В этот миг погасла ракета, но луч фары уже освещал ровные свекольные ряды.
Посадка была великолепной! Колеса неслышно коснулись земли, машина, сочно хрустя приминаемой ботвой, помчалась в темноту.
Все шло хорошо. Такой посадкой можно гордиться! Спадала напряженность. Прижав штурвал к груди и надавив на тормоза, Алексеев выжидал, когда угаснет скорость. И тут внезапно, словно в жутком сне, прямо впереди в свете фары выросла церквушка!..
Удар неминуем! Лобовой! На скорости!
Казалось — конец. Все. Отвоевались! Но Алексеев был не таким, чтобы сдаваться. Мгновенная реакция: тормоз правому колесу, сильный рывок левым мотором, штурвал от себя! Рявкнул двигатель во все свои тысячу сил: «Гав!!» — и умолк. Машина, подняв хвост, резко развернулась на правом колесе и, сделав два оборота, остановилась, чавкая мотором на малом газу. В ту же секунду с треском открылся астролюк в штурманской кабине, и оттуда, как чертик на пружине, — Клименко:
— Ты что, так-перетак, на колеса сел?!
— Да, — подтвердил Алексеев.
— Убирай скорей шасси к чертовой матери!!
— Зачем? — опешил Алексеев. — Мы уже сидим!
Клименко обеими руками потрогал себе голову, будто удостоверяясь в ее целости.
— А-а-а, — растерянно сказал он. — Тогда ладно.
В задней кабине рассмеялись.
Анатолий облегченно вздохнул, выключил фару и мотор. Открыл фонарь и только принялся расстегивать карабины парашюта, как вдруг: вжи-вжи-вжи! Тррра-та-та-та! Ррррах! Ррррах! — засвистели пули, затрещали очереди из автоматов.
Алексеев, как был с парашютом, свалился с крыла, выхватил пистолет:
— В чем дело! Кто стреляет?
А в ответ из темноты:
— Фриц, сдавайся!
И — рррах! рррах! — очереди, но уже вверх.