Ваня Архангельский обеими руками впился мне в локоть:
— И он еще стоит на посту! Я не выдержал бы. Я лег бы и умер.
— Тише ты, услышит.
По узкой темной лестнице мы поднялись на второй этаж. На лестничной площадке, в тесной каморке, сидели за маленьким столиком трое в военной форме. Один пил чай, двое играли в шахматы. Трещала печурка в углу, тускло светила коптилка, сооруженная из артиллерийской гильзы.
Услышав наши шаги, один из играющих поднял голову и вгляделся в темноту:
— Это ты, Саша?
— Я, Николай Сергеич.
— Летчиков ведешь?
— Летчиков.
Саша протянул ему какую-то бумажку. Тот прочитал ее, аккуратно свернул и положил в карман гимнастерки. Осмотрев нас внимательно, очевидно, запоминая лица, он сказал:
— Добро, проходите. — И снова склонился над доской.
Нас встретила женщина с отечным лицом. Взяв со стола в прихожей горящую коптилку, она прошла в небольшую комнатку с двумя застланными свежим бельем койками. Саша распрощался и ушел, а женщина сказала тусклым голосом:
— Раздевайтесь, умывайтесь, а я проведу вас в столовую.
Мы с Ваней переглянулись.
— Куда, куда, в столовую? — переспросил Иван.
— А как же — ужинать. Вам положена летная норма.
— Летная норма! — сказал Архангельский, садясь на стул и сдергивая с ноги унт. — И это здесь — в Ленинграде! Для приезжих! Ч-черт знает что!
И все-таки она отвела нас в столовую. Небольшой зал, десятка полтора столиков, накрытых белыми скатерками. Приборы, бумажные салфетки. И, может быть, от этой неожиданной опрятности и какого-то, как нам казалось, искусственного домашнего уюта на нас повеяло таким холодом, что мы поежились. Всё здесь нам казалось невероятным и совершенно не подходящим для голодающего города, где крошке хлеба не было цепы.
Ваня сидел как на иголках. Ерзал на стуле и не знал, куда девать свои огрубевшие руки со следами несмываемого масла.
Принесли ужин. Конечно, это была весьма и весьма относительная «летная норма», но здесь, и Ленинграде, она должна означать и, конечно, означала великолепный «царский» ужин.
Мы сидели, опустив глаза. И стоявший во дворе часовой все маячил перед нашим взором.
И оба враз, не сговариваясь и не глядя друг на друга, мы потянулись к вазе с бумажными салфетками, взяли по нескольку штук и, придвинув к себе тарелки, осторожно стряхнули в бумагу содержимое.
Мы спустились на второй этаж и прошли мимо сторожки, где по-прежнему двое играли в шахматы, а третий пил чай.
— Туалет во дворе налево, — не поднимая головы, сказал один из них.
— Ладно, спасибо.
Мы вышли во двор. Где-то в небе гудел самолет, и синие лучи прожекторов, ища его, бегали по облакам.
И с каждым поворотом луча все во дворе приходило в движение. Вот зашевелилась бочка, вытянув длинную тень, вот искривились стены, сверкнули стеклянными глазницами окон и помрачнели в тяжком раздумье. Наших ног коснулась тень от штыка часового.
— Вот он! — шепнул Иван и принялся совать мне в руки теплый размокший сверток. — На, иди лучше ты!
Часовой стоял все в той же позе, прислонившись спиной к кирпичной стене и опираясь обеими руками о винтовку. Да жив ли он?!
Конечно, это было не по уставу — подходить к часовому, да еще разговаривать с ним. Но как же тогда вручить ему наши свертки?
Кажется, мне пришла на ум удачная мысль. Громко кашлянув, я сказал:
— Пойдем, Ваня, за ворота, посмотрим, как наши будут лупить фрица.
И мы пошли к воротам. Проходя мимо часового, я при свете прожекторов увидел его внимательные глаза. Вот раздвинулись сухие губы, и до нашего слуха донесся хриплый, едва различимый старческий голос:
— Не выходите, сынки, за ворота — комендантский час.
— Да? Мы и забыли! Спасибо, папаша.
Мы повернули назад. В это время где-то вдалеке глухо захлопали зенитки. Лучи прожекторов сошлись в пучок и остановились на сверкающей точке. Поймали! По крышам домов пролетела осыпь осколков от зенитных снарядов.
Пройдя часового, я подошел к ранее намеченному мною зарешеченному окну подвала и, кладя на подоконник оба свертка, сказал:
— Слушай, отец! Вот тут я положил тебе поесть. Но ты эти свертки сейчас не трогай. Будешь сменяться — тогда…
И мы ушли. И, между прочим, не было нам радости от этого поступка. Мы делали его от души, без всякой задней мысли, без всякого желания покрасоваться. И все же в этом мерещилось нам что-то унижающее достоинство человека. Впрочем, наши мерки, конечно, никак не подходили к трагически тяжелой ленинградской действительности.
Мы погасили коптилку, подняли на окне светомаскировку и улеглись в холодные постели. За окном то угасали, то вспыхивали вновь лучи прожекторов, и в разных концах города взрывались тяжелые снаряды дальнобойной фашистской артиллерии. Было далеко за полночь, а мы никак не могли уснуть.
— А ведь я где-то читал, — сказал, приподнявшись на локтях, Иван, — что для голодающего человека хлеб хуже яда. Правда это или нет?
— Ладно, Ваня, спи, — сказал я ему, — завтра ним лететь. — А сам подумал, что, действительно, как бы старику от этого подарка не было худо.
Мы проснулись от стука в дверь. Это был Саша. Он уже приехал за нами. Было позднее утро. В голубом небе неподвижно висели позолоченные солнцем облака. На соседней крыше искрились сосульки. Хороший день! Мы быстро оделись и, чтобы не встречаться с хозяйкой (еще позовет завтракать!), потихоньку вышли на лестницу.
На втором этаже в сторожке было трое. Лица возбужденные, будто что-то стряслось необычное. Один из них, опираясь плечом о косяк двери, говорил:
— Ну вот, понимаете? Замок на месте, пломба, сургучная печать, все целое, а он…
Мы прошли мимо, сказали «доброе утро», вслед затем — «до свидания» и стали спускаться вниз. Шагая по ступеням, я машинально прислушивался к словам говорившего.
— Да, так вот: все, значит, цело, а у него полный рот набит. Ест что-то, и еще в кармане. Откуда взял? Ограбил склад? Говорит: «Летчик дал». Ищи дурака! Кто поверит? Ну, конечно, все отобрали, взвесили, а его «на губу». Будет сидеть, пока не признается…
Содержание этих слов до меня дошло не сразу. Только выйдя во двор и увидев другого часового, я вдруг осознал смысл услышанного. Круто повернувшись и прыгая через две ступеньки, я помчался вверх. Влетел, запыхавшись, и с ходу выпалил:
— Часовой, который ночью стоял, где он? Мы отдали ему свои порции ужина!..
Сидевшие в каморке приподнялись, глядя на меня в неописуемым изумлением.
Эх, капитан, капитан!
И вот мы снова летим в Ленинград. Во всеоружии.