туманами, и прекрасные, сильные сердцем и духом их сыновья и дочери!
«Я все живу»
Это был редкий случай, что его отпустили с завода. Надо было выступить на одном небольшом собрании и рассказать о своей работе.
— Я не умею говорить, — сказал он серьезно.
— Иди, иди, — отвечали ему. — Ты у нас передовой, ты коротенько расскажи, как ты, работая по третьему разряду, выполняешь работу пятого, как слесарем стал, ну и еще что-нибудь.
Собрание было коротким.
— Время военное, — говорил он солидно, как бывалый производственник, и даже вызвал улыбки у присутствующих, когда сказал басом: — Из старых рабочих на моем участке осталось только двое — я да Степанова. Все на фронт ушли, или заболели, или померли, или эвакуированы. Степанова старше меня. Ей примерно девятнадцать — двадцать, а мне примерно пятнадцать шестнадцать.
Собрание ему понравилось, потому что на нем выступали очень интересные люди и каждый мог рассказать много любопытного о своей профессии, о днях осады, о зиме, о пережитых опасностях.
Он шел, слегка задумавшись, медленно по набережной небольшой реки; деревья уже были в зеленом уборе, набережная была чистая, как вымытая, город ничем не напоминал мрачные зимние дни. Он сел на скамейку и с удовольствием смотрел по сторонам.
Целую зиму ему некогда было думать о себе, а теперь собрание и слышанное на нем вызвали в нем целый поток воспоминаний. Он видел себя в родной деревне, видел сестру, шедшую с ведрами по двору. Видел братьев: одного маленького, верхом на колхозной лошади, другого в гимнастерке и в сапогах со шпорами, — он пришел тогда из армии. Теперь брат дерется с немцами. Из дому писем не пишут. Верно, тоже работают на оборону, как он день и ночь. Вспомнились первые месяцы в Ленинграде в ремесленном, потом слесарный цех, как он его увидел в первый раз — с брызжущими металлическими стружками, с ворчанием и стуком станков, с прохладой большого зала.
Все ему нравилось, все шло гладко, руки как будто понимали без его указаний, как и что надо делать. Он обожал работу. Он даже с каким-то изумлением смотрел, как выходят из-под его рук детали, сделанные им. И то, что это было сделано именно им, наполняло его гордостью. Он ни за что не покинул бы завода, не уехал бы ни в деревню домой, как сделали его товарищи, ни переменил бы город. Город был такой огромный, что каждый раз можно было увидеть новое, сколько бы в нем ни ходить. Он видел его, как в страшной картине кино, когда началась война и по ночам горели дома, падали бомбы, прожекторы освещали небо, непрерывно гремели зенитки. Он помогал вытаскивать из-под развалин людей, засыпанных обломками.
Это была трудная и опасная работа. С ним работал и тот мастер, добрый Парфений Иванович, который прозвал его, Тимофея Скобелева, странным именем: «Я все живу».
Случилось это так. Парфений Иванович пришел в общежитие и говорил с ребятами об их жизни. На Тимофея находили припадки застенчивости, и он путал слова. Волнуясь, он на вопрос: «Ну, как живешь?» — ответил не как хотел: «Я хорошо живу», — а чего-то заробел, спутался и сказал: «Я все живу!»
Все засмеялись. Потом они подружились с Парфением Ивановичем, и тот шутливо спрашивал, приходя его навестить: «А как этот «Я все живу» — жив еще?» — «Жив», — отвечали ему и тащили к нему Тимофея.
Он сидел на зеленой скамейке, напротив пышного весеннего сада, и вспоминал. Зимой кончился ток, завод стал. Он таскал воду в бочках между сугробами, ел хрен в столовой, спал под полушубком, разбирал старые деревянные дома на дрова. Потом снова завод заработал, стал, как он говорил, делать «секреты» для фронта. Как он выжил, он сам не знал. Было и холодно и голодно, но он терпел все отлично и, когда пахнуло первым весенним теплом, ожил совсем.
— Ну как? — спрашивал его в ту зиму, встречая с топором в руках, Парфений Иванович, закутанный до глаз шарфом. — Все живешь, брат?
— Все живу, — отвечал он простуженным голосом, — а что мне делается!
— Терпи, казак, атаманом будешь! — говорил Парфений Иванович.
Атаманом — не атаманом, а он стал самым умелым рабочим слесарного цеха, и у него уже были подручные.
Все это вспомнилось Тимофею как-то сразу, пока он сидел на зеленой скамейке. Он устал от мыслей, от их множества и пестроты. Он перестал думать и стал смотреть на деревья, на речку, на прохожих. Жизнь была странной. Он посмотрел на себя. Чисто одетый, опрятный, аккуратно работающий, не считаясь со временем, иногда по два дня не оставляющий цеха, он чувствовал себя счастливым, но ведь в нескольких километрах от города сидели немцы, в воздухе гудели сторожевые самолеты или вдруг с непонятной быстротой начинали сыпаться снаряды.
Мимо него проходили по-весеннему одетые люди, какой-то мальчик ловил рыбу, но у него ничего не выходило. Он стал смотреть на мальчика.
Мальчик был худой, остроносый, в серой куртке. Тимофей сначала рассеянно следил за этим рыболовом, но потом, когда мальчик встал, взял удочку на плечо и, посвистывая, пошел к зеленой скамейке, Тимофея точно что-то ударило в бок. По мере того как мальчик подходил ближе к нему, он все яснее видел на его щеке коричневое большое пятно, как будто на щеке застыл большой кофейный натек.
Когда он проходил мимо Тимофея, Тимофей сказал:
— Эй, паренек, погоди минуточку.
Мальчик обернулся, оглядел Тимофея с головы до ног и сказал:
— Чего тебе?
— Присядь-ка на минуточку, — сказал Тимофей, — если не торопишься…
— Я не тороплюсь, — ответил мальчик и сел на скамейку.
Тимофей молча разглядывал его. И мальчику это надоело.
— Что я тебе, картина? — сказал он. — Или говори что-нибудь, или я пойду…
— Вот быстрый какой, — сказал Тимофей, — а я вот медленно думаю.
— А ты думай быстрее.
Мальчик засмеялся, и тогда Тимофей спросил:
— Слышь, а где ты зимой жил?
— Где жил? — Мальчик свистнул. — Там сейчас ни одна крыса не живет. Наш дом разбомбили вчистую. Меня самого чуть не пришибло.
— Вот, вот, — сказал радостно Тимофей, — это я и спрашиваю, дом с балконами, четырехэтажный, на углу вон там…
— Правильно. А что, ты тоже там жил? Или кого оттуда знаешь?
— Я там не жил, — сказал Тимофей. — А как тебя зовут?
— Шура Никитин…
— А скажи, Шура, что ты сейчас делаешь-то, учишься или что?
— Мать померла, отец мобилизован, я у тетки живу. Работать хочу, да не знаю, что и куда, мал я…
— А сколько тебе?
— Пятнадцать будет…
— Чего мал, ничего не мал. Хочешь, на работу устрою тебя?
— Ты? — спросил недоверчиво Шура, во все глаза рассматривая Тимофея.
— Ну а кто же! — сказал гордо Тимофей. — Я тебе сейчас записку напишу к одному человеку.
— А ты кто сам-то?
— Я, брат, слесарь, и ты будешь слесарем. Теперь не смотри на лета. Ты из зимы-то вылез ничего?
— Ничего, как тепло стало — бегу, и ноги не ватные…
— То-то, значит, будешь работать. Ты завод у моста знаешь?